В. Киселев - Месяц в Артеке
В передней, настолько тесной, что раздевались по одному, с хозяевами свиделись, как то и следовало предположить, сдержанно, если не сказать тягостно:
— Николай Константинович… Наталья Дойдаловна…
Несмотря на седоватую бороду и сильно оголенный лоб, отец Нади выглядел моложаво. Его отличали спортивная стать, испытующий взгляд влажно блестящих глаз и, это особо, пальцы: крепкие в рукопожатии, они с дрожью после не справлялись. Сдержанность матери оттенялась этой отцовской возбужденностью. Прислоненная к стене фигура Натальи Дойдаловны показалась хрупкой. Невысокая женщина с восточными чертами лица, в черном, под цвет волос, платье, с полуопущенным взглядом и глухо молчаливая запомнилась ему, как живое олицетворение неизбывной скорби. Щемящее знакомство сгладилось тем, что и сам он, и Михаил многое знали о всех Рушевых из газет, журналов и буклетов.
Цепко запала в память и комнатенка Нади: малоудобная, узковато-тесная, не будет и десяти квадратных метров. Желтенький стол вблизи окна, по соседству с настенной книжной полкой; с нее на вошедших поглядывал Эль Греко, его овально-лаковый портрет.
— Здесь, в общем, все и рисовалось, — кратко пояснил Николай Константинович. — Творила перед сном обычно, самое большое минут по тридцать-сорок, выпускала на бумагу дневные накопления. Это было ей в разрядку, после рисования спала всегда спокойно.
Слушая отца, он машинально потрогал столик. Вот где, значит, феноменально точно семнадцатилетней школьницей были вызваны к зримой жизни последние шедевры, галерея многоликих персонажей «Мастера», ставшая общепризнанной, почти хрестоматийной…
— Да, оказалась первопроходцем, — верно уловив его мысли, отозвался Николай Константинович. — А это как раз подарок Маргариты, — продолжил он снова скупо, указав на портрет Эль Греко. — Дар Елены Сергеевны Булгаковой, признательность за композиции. Она поразилась, поверьте, узнав себя в Маргарите, она поразилась тому, что Надя прозрела сходство даже в лицах…
Наступили минуты, когда оба остались наедине в соседней комнате, вмещавшей в себе всю прочую квартиру — и столовую, и гостевую, и вторую спальню. Здесь впечатлял шкаф, хранилище десятков папок, и еще фотопортрет Нади, на серванте, большой, почти в натуру.
Они вдвоем привстали у портрета, Наталья Дойдаловна и Миша где-то отстали; Николай Константинович пояснения продолжил шепотом:
— Мы приехали с ней из Ленинграда, там Надю снимали в документальном кинофильме, на Мойке — двенадцать, в последней пушкинской квартире. И ничего не предвещало, не замечалось ни малейших признаков, — заторопился отрывисто рассказчик, переходя к развязке. — Вернулись пятого-марта, а шестого утром после завтрака, когда стала собираться в школу… — Николай Константинович не досказал и отвернулся от портрета. Затянулась пауза. — Теперь ленинградцы готовят ее большую выставку, она будет уже сто двадцать первая по счету. Экспонируют в Пушкине, в галерее Камерона. И этот портрет скоро отправится на выставку, — заключил Николай Константинович, преодолев молчание.
— Состоялось уже сто двадцать выставок? — сам он поторопился с вопросом, искренним удивлением помогая отвлечься собеседнику. — Факт, наверно, беспримерный. Я сам ведь ленинградец и завидую землякам: они опять увидят Надины работы… И что же, врачи не помогли? — неожиданно для себя он тоже перешел на шепот.
Николай Константинович вместо ответа достал записную книжку, открыл ее на закладке и молча дал прочесть запись, мелкую, но четкую. Пришлось быстро пробежать глазами:
«Диагноз. Дефект сосуда головного мозга — субархноидальное кровоизлияние — разрыв аневризмы вализиева круга…»
Николай Константинович отобрал книжку:
— Редчайший случай. На миллион рождений вряд ли приходится один, может быть, и много реже. Врожденный дефект, и никогда ничем он себя не проявлял. Врачи делали все возможное, в течение пяти часов. Но… область поражения была самая глубокая…
Разговор оборвали. Наталья Дойдаловна привела Мишу, и уже вчетвером они стали смотреть папки, взятые из шкафа. Он выбрал и взял с собой «Мальчиша-Кибальчиша».
— Биографию Нади я читал и помню: ваша дочь — январская, родилась тридцать первого числа. Будете отмечать ее дату, включите ваш «Волхов», я постараюсь показать в программе «Время» Надиного «Кибальчиша», — было дано на прощанье такое обещание.
И теперь, на «Салюте», картины памятного вечера у Рушевых подробно очертились в памяти.
Подсознание, ты тревожилось напрасно. Еще вчера он, Гречко, предусмотрительно пометил на календарном графике возле броской цифры «19»—день полета — маленькое «м».
И сегодня, только стали бы собираться к вечернему сеансу связи, он конечно же вспомнил бы, что дата связана и с Надей. А днем — что днем… График оказался не таким уж легким и спокойным, все пришлось отдать нескончаемой работе, мысли о земном привычно отступили в глубину сознания.
Гречко откачнулся от стены, вытянулся и напрямую, нырком, отправился за «Мальчишем».
Перед полетом их докучливо пытали журналисты: что сверх расписания берет с собою в дорогу экипаж? Алексей отрезал коротко: ничего! Объяснил: не для того шесть лет Госбанк тратил на него червонцы, чтобы он, Губарев, за пределами Земли отвлекался от работы. Крепко вымолвил. После Алексея сложно было признаваться, что вот он, Гречко, все-таки прихватил с собою несколько почтовых марок и еще… фантастику, для сверки, так сказать, на месте. Про Надин рисунок пришлось промолчать: могло сойти за перебор. Теперь на белый свет перед Лешей должен был появиться и рисунок.
Заранее, до позывных «Зари», они проверили микрофоны, прочую радиооснастку и заняли места напротив передатчика. Он достал приготовленного «Мальчиша» и показал его командиру:
— Рисунок Рушевой, взял у Надиных родителей. Обещал показать его отсюда нынче, в день ее рождения.
Губарев сосредоточенно прищурился, прищурился и промолчал, промолчал и посмотрел куда-то в сторону, отрешенно.
— Люблю ее графику, — добавил Гречко.
— Дай посмотреть, — отозвался Губарев и протянул руку. Взяв листок, он повернул к себе «Мальчиша».
— Мы вчера горевали с тобою об Орловой, — вольнее разгорячась, продолжал Гречко. — Не знаю, как тебе, а мне все еще не верится. Так переживал я, помню, и за Надю. Тоже самородок, и всего семнадцать лет… Представляешь, нынче меня к вечеру стало что-то отвлекать, а что и куда, я так и не додумал. Убедил себя только в том, что тревожит не работа. А это память мне сигналила про Надю и «Мальчиша». Так я иногда думаю, шестое чувство и Надю подгоняло: взрослей, мол, побыстрей, познавай, развивай уменье, твори, чувствуй, что срок отведен тебе совсем ничтожный. И она успела, оставила нам столько, что трудно и представить, я же видел ее папки. Совершила подвиг, подвиг для души, совершенно бескорыстный. Она, подвижница, достойна стать нашей гордостью. А с другой стороны — несправедливость бытия. И хочется противопоставить что-то, по-человечески закономерное слепой несправедливости…