Александр Поповский - На грани жизни и смерти
Вскоре многое обнаружилось и в природе стимуляторов. Обнаружилось, что они не белки и не ферменты. Те и другие разрушаются при такой высокой температуре. Когда кусочек автоклавированной кожи подсадили к культуре изолированных тканей, в которой замедлилось размножение клеток, ее присутствие так возбудило их рост, как никакой другой ткани не удавалось. Стимуляторы не исчезли из водного экстракта лечебных грязей после того, как экстракт вскипятили, обратили в пар и снова превратили в жидкость. В нем не было ни белков, ни гормонов, ни даже солей, но остались стимуляторы, и лечебные свойства экстракта сохранились.
Пути гражданина и мыслителя
Есть люди, жизнь которых невольно напрашивается на сравнение. Люди, чей внешний и внутренний мир кажется связанным силой незримого единства. И характер, и манера творческих исканий, направленность мысли, нетерпимость ко всему, что отводит ученого от главной идеи, у них схожи. Та же безудержная страстность и беззаветная верность раз избранному делу. Годы словно не старят их: как в дни ранней молодости, они полны сил, не чужды радостям любви и знают вкус истинного счастья. Далекие от мысли о смерти, они словно не предвидят ее.
Шестидесятилетний Павлов продолжает оставаться недюжинным гимнастом, деятельным членом гимнастического общества. Восьмидесятилетний избранник восьми академий, носитель всех ученых степеней и почетных званий Англии – он все еще увлекается игрой в городки. Давняя страсть к игре и движениям доставляет ему удовольствие. Его темперамент ничуть не ослаб, такой же бурный, неистовый. «Я нашел способ, – говорит он, – ограничить коварную старость. Есть такое средство у меня…» Восьмидесяти пяти лет он сажает кусты и лукаво усмехается: «Мы с этой яблони еще яблок поедим».
Таков и Филатов. Семидесяти лет он все еще пишет лирические стихи и с воодушевлением читает их домашним, лазит по горам с мольбертом и палитрой, придумывает рискованные экскурсии по морю или с ночевкой у костра в лесу. Он все еще стремительно шагает по улице, и трудно сказать, чему служит палка, которой он размахивает на ходу.
– Я отправляюсь в Саранск, – неожиданно заявляет он домашним, – скорее всего полечу, а то и поездом доберусь, с пересадкой. Зачем? Ведь я родом оттуда, у меня там земляки. Я бог знает сколько лет в тех местах не бывал… Побываю в деревне, буду оперировать больных, учить врачей пересадке роговицы…
Ему не обременительно и не трудно на семьдесят втором году поехать из Одессы в Саранск, обколесить прежнюю Пензенскую губернию и поражать своим искусством участковых врачей.
Такая же, как у Павлова, нетерпимость к противникам, неумолимая суровость к ним. Одного он обзовет «Далай-ламой», другого – «Масленой головушкой, шелковой бородушкой», а то и покрепче. Внешняя корректность при этом сменится гневом и возмущением. Удивительное сходство во многом: даже к театру отношение их одинаково. Как и великий физиолог, знаменитый окулист не питает пристрастия к сцене. – Театр, – жалуется он, – меня утомляет: комедии не смешат, а драмы расстраивают.
Семидесяти с лишним лет он становится завсегдатаем лепрозория, изучает проказу, столь далекую от его специальности, задумывает строить лагерь для прокаженных. Он шлет министрам здравоохранения СССР и Украины доклад за докладом, требует основать под Одессой лепрозорий. Немцы уничтожили прежний, под Смелой, новый должен быть создан поблизости от научного центра, в данном случае вблизи Украинского института глазных болезней. Причин у него для этого много. Во-первых, потому, что он, Филатов, применяет для лечения проказы открытый им метод тканевого лечения…
– Я также заинтересован, – добавляет он, – в судьбе этих несчастных как окулист.
И у Павлова и у Филатова нельзя разграничить, где труды ученого сменяются трудом ученика. И удачи и неудачи принадлежат каждому и одновременно всем сообща. Один из своих докладов Павлов начинает следующего рода признанием:
«Я должен сообщить о результатах очень большой и многолетней работы. Она была сделана мной совместно с десятком сотрудников, которые участвовали в деле головой и руками. Не будь их – и работа была бы одной десятой того, что есть. Когда я буду употреблять слово «я», прошу вас понимать это не в узком авторском смысле, а, так сказать, в дирижерском. Я главным образом направлял и согласовывал все».
Таких признаний немало и в мемуарах Филатова.
«Софья Лазаревна Вельтер, – пишет он о своей былой ученице и сотруднице, – была моей самой сильной помощницей по пересадке роговицы. Это не только техническая помощница, она полюбила дело пересадки всем сердцем, радовалась нашим успехам и печалилась вместе со мной. Как и я, Вельтер беспрестанно думала о нем. С великой тщательностью наблюдала она за больными до и после операции, Я буду иметь еще случай о ней говорить не как о помощнице, но как о сотруднице в разработке метода пересадки роговицы. Здесь я замечу, что не будь Вельтер, сочувствующего и подбадривающего тона ее, я не сделал бы и половины того, что сделано. При операции Вельтер не только ассистент, но и няня, оберегающая оператора и морально поддерживающая его».
Узами крепкой дружбы связан Филатов со своими помощниками. Будучи в Ташкенте во время немецко-фашистского нашествия, он не прерывает переписки с теми из них, с кем война его разлучила. Одной помощнице он шлет письма на фронт и по поводу ее работы в медсанбате пишет: «Я никогда не устану повторять, что наука, вернее научные искания, никогда не надоедает и не изменяет нам».
Когда сотрудница в свое время уехала из института на службу в сельскую больницу, она в письмах к нему вкладывала копии историй болезней своих больных и получала от него советы. Учитель посылал ученице рисунки, на которых изображался весь ход предстоящей операции.
Другому сотруднику ученый пишет в Уфу длинные письма. Все должны знать, где он сейчас, сколько и где именно им напечатано статей, как обстоит с тканевой терапией, а самое главное – что он, Филатов, сейчас находится у преддверья величайшей удачи. Все, конечно, возможно, «и иной певец подчас хрипнет», но все основания полагать, что опыты завершатся успешно…
«Умственные силы, – говорит Цицерон в своем трактате о старости, – переживают годы, если только человек не отказался от их применения. Софокл писал трагедии до последних дней своей жизни. Так как это вынуждало его пренебрегать домашними делами, сыновья привлекли отца к суду, требуя опеки над ним, как над человеком, впавшим в детство… Старик прочел суду своего недавно оконченного «Эдипа» и спросил: может ли это произведение принадлежать человеку, впавшему в детство? Судьи его оправдали… Разве старость ослабила способность Гомера или Диогена-стоика? Старость трудолюбива! Я к концу своей жизни, – продолжал Цицерон, – начал изучать греческих авторов. Сократ в старости посвятил себя занятиям музыкой, и я изучу ее, потому что изучали ее древние…»