Прасковья Орлова-Савина - Автобиография
«Я б Александра пел!», что все начали хвалить меня и приказали басню повторить. А Ал. Вас. с тех пор сделался моим другом и покровителем! Бывало, на следующих экзаменах, если что-то нетвердо знаю, стоило только, подойдя к столу, где сидит начальство, стать поближе к стороне Ал. Вас, и он, незаметно для других, закроет с одной стороны рот рукою и все подскажет, что нужно.
Впрочем, с первого же года поступления моего были перемены некоторых учителей: 1-й уволен учитель пения Наумов, и как мы, глупые, жалели его! Бывало, у него в классе не надо ничего учить — ни нот, ни правил. Не надо петь очень скучных сольфеджий… а мы все, м<ожет> б<ыть>, в числе 15–20 девочек, станем против него, а он со скрипкой… и надо прибавить, что он был очень некрасив, огромные нос и рот, и он так много его открывал, что страшно было смотреть; мы все смеялись, говоря, что он нас проглотит!.. Начинал и кончал он класс одними русскими песнями, и которая пела громче, та и лучше. Сам начнет «По улице мостовой!» или «За долами, за горами», кричит изо всех сил, сам себе аккомпанирует, а мы кто в лес, кто по дрова… и выходит такая гармония, что надзирательницы просят его перестать, боясь, что у нас жилы полопаются!.. Как же было не жалеть такого легкого и веселого учителя… но я скоро поняла пользу учиться у итальянца m-г Геркулани и была из первых учениц. 2-го переменили учителя словесности, и Ф. Ф. Кок < откину желая оказать помощь хорошему образованному чиновнику, но бедному человеку, дал ему кафедру словесности. И это был М<атвей> М<ихайло-вич> Карн<иолин>-Пинский. Меня он полюбил еще маленькую, как за мои хорошие способности, так и за талант, рано выказанный. И, несмотря на свои незначительные финансы, всегда старался чем-нибудь потешить, особенно к праздникам Светлого Воскр. и Рождества Христова. Принесет мне простую, круглую коробочку… я открою и… О, восторг!., там, в вате лежат стеклянные птички и барашки, наполненные духами. Или подарит грецкий орех, а в нем шелковый платочек! Но верх восторга был один раз… и как это живо сохраняется в памяти и какою благодарностию даже до сих пор наполняется сердце к виновнику доставленного удовольствия! В Великую субботу, когда мы уже пришли из церкви и занимались последней уборкой ящиков и готовили себе наряды: платья у нас были у всех одинаковые, а у кого новые сережки, у кого ленточки, у кого бархатец на шею. Мне ничего не надо было готовить, добрая мама все приготовит и принесет! Меня до того баловали, что, бывало, раздадут шить накроенное белье, — а маменька казенное возьмет, а мне принесет такое же количество потоньше и совсем готовое. И когда девицы сами шьют себе белье, я пошлю взять у какого-нибудь сироты воспитанника, которым некому сшить; или работаю за свою любимую Прасковью, которой бедные мальчики отдают шить белье за какую-нибудь услугу, например, написать поминание, письмецо и проч.
Так, однажды суетимся мы накануне Светлого Праздника… вдруг видим, несут с большого подъезда через все комнаты к начальнице пять горшков цветов: большой штамп розанов, белая лилия, левкой, желтофиоль и резеда. Все мы бросились бежать за этим сокровищем, все кричим: «Кому… кому?» Швейцар и горничная отвечают, не знаем! Все в недоумении, в ожидании, и вскоре видим, несут все обратно и останавливаются в нашей комнате. Идет начальница и говорит: «Куликова! это вам прислал Мат. Мих. Желаю, чтобы прилежанием вы были достойны такого внимания!» Она тоже любила меня, но часто бранила во французском классе, который преподавала девицам. Бывало, я редко учила уроки, а только когда послушаю, что она задает и толкует в классе, то хорошо и отвечу в будущем. Поэтому, когда я хорошо отвечаю, Ел. Ив. и скажет: «Видите ли, Куликова, вы в прошедший класс не разговаривали с соседками, не рисовали картинок и стола перочинным ножом не портили — сегодня и знаете урок!» Когда мое сокровище — цветы! были расставлены по окошку и все девицы просили позволения понюхать, то это счастие доставалось по выбору, а когда я уезжала, то Прасковья заставляла окошко стульями и как злой цербер берегла мое сокровище!
Музыке и словесности я все-таки училась порядочно и всегда отвечала уроки, выучивая их шутя. За 1/4 часа до прихода учителя дам книгу какой-нибудь из подруг, обниму ее и так, ходя по зале, фантазирую голосом и распеваю урок, который она мне подсказывает… а в классе, что забуду, — подшепнут. Раз мы совершили великое событие!., перепугали все начальство. Старшие девицы, которых мы боялись, не приготовили урока словесности и сказали нам, знающим: «Если вы смеете ответить, то беда вам будет! тогда зададут вновь и нам придется учить вдвойне; а когда все скажем, что не знаем, тогда поневоле Матвей Михайлович оставит всех при старом уроке». Идет учитель… и, как нарочно, в зеленом сюртуке и вертит тростью… это означало, что он сердит, а мы его очень боялись! и как строгого учителя и как близкого человека к директору, которому он передавал, как кто учится, и Ф. Ф. кого хвалил, хкого бранил. А мы все очень любили Федора Федоровича и не хотели огорчать его. Когда же М. М. приходил в черном сюртуке и тросточкой не махал, тогда мы были покойнее. Идет в зеленом и махает! Девицы кричат: «Смотрите, всезнайки, берегитесь, не выдайте!..» Начинается: «Красовская, о чем вы готовили нынешний урок? скажите?» — «Не знаю-с, я не выучила урока». — «Что? Гартман, вы скажите». — «И я не знаю-с». Посмотрев на них, он обратился к прилежным: «Степанова, говорите!» У бедной Степановой слезы на глазах… а она отвечает: «И я не знаю». — «Ты, Пашенька, — обратясь ко мн?>—конечно, знаешь?» Я как ловкая девочка прежде обвела глазами старших, затем жалобно взглянула на М. М., опустила глаза и тихо проговорила: «Не знаю». — «Стало быть, и Санковская не знает?» А она всегда училась отлично!.. «В таком случае урок тот же, но чтобы вы лучше его поняли — и внимательнее его слушали, прошу весь класс на колени!..» Можете вообразить наш смех и горе!.. Лентяйки большие смеялись; прилежные и невиноватые плакали… а я ни то ни се, огорчалась тем, что маменька узнает, огорчится и пожалуется батюшке, а этот ангел! так меня любил, что никогда дурой не назвал! Только что мы установились в прелестных позах… входит начальница и, узнав, в чем дело, говорит учителю: «Нет, М<атвей> М<ихайлович>, за такой заговор, за такую вредную стачку они должны быть и наказаны особенно! Извольте кончить класс, и все они отправятся в кладовую (в которой ничего не было) и будут сидеть там без обеда и без ужина!..» Мы все опустили со стыдом и страхом головы, а Даша Сорокина, стоявшая за доской, так что лица-то ее не было прямо видно, и начала делать гримасы. Елизавета Ивановна увидала их в зеркало и прибавила: «А Сорокину приказываю больно высечь за ее гримасы! и так, чтобы все помнили и не позволяли себе своеволия». И повели нас всех торжественно в заднюю, холодную комнату, с одним окном, выходящим на задний двор! Сначала все нахмурились. Мы не смели, а сильно хотели побранить больших, а они, не ожидая такой катастрофы, сильно присмирели и надулись. Является Праск. с розгами… мы к ней с просьбой не сечь!.. Она торопливо говорит: «Не бойтесь, только кричите громче». Следом за ней надзирательница… говорит: «Начинай!..» Мы поняли, в чем дело… подали скамейку. Даша легла, мы все плотно обступили ее и при каждом фальшивом взмахе так стали сильно кричать, что заглушали хохот Сорокиной. Ей ни крошечки не досталось, и она хохотала невольно. Надзир. испугалась и скоро приказала прекратить экзекуцию. В эти минуты мы успели перекинуться словами с Прасковьей… сказать, где и у кого из арестованных лежали деньги и взять их для покупок. Когда начали подавать обед и наши доли повара хотели положить на блюдо, няньки воспротивились и сами похватали их… Honni soit qui mal…[27] Они похватали для того, чтобы говядину, колбасу… и что еще было положить на хлеб и просунуть под дверь нашего заключения, — каждая горничная тем девицам, в комнате которых она убирала. Так были преподаны купленные калачи с патокой и икрой… не помню, что именно, но знаю, что моя Парашенька угостила меня и других на славу! не пожалела даже своих денежек. Мы наелись, развеселились и, немного озябнув, начали на все манеры плясать!.. А тут мальчики, узнав о постигшем нас несчастии, прибежали на задний двор и, кроме выражений пантомимами нежностей своим предметам, еще через форточку посылали нам гостинцы, привязанные на ниточку, принесенную под дверь няньками. Надзир. приказали им поочередно стоять в коридоре и слушать, что у нас делается. Вдруг нянька стукнет в дверь: «Идут», — и у нас делается гробовое молчание… «Что девицы?..» — «Очень плакали… а теперь, должно быть с горя, заснули…» И добрая надзирательница (не все же злые) идет к начальнице и передает: как мы горько плакали, когда секли Сорокину, и после няньки слышали наши слезы… а теперь совершенная тишина… верно, от голода и холода бедняжки заснули. Начальница, тронутая нашим раскаянием и слезами, идет, нас отпирает… она читает нам нотацию, а мы едва дышим от усталости после танцев… Но в коридоре темно… она видит только головы, опущенные долу… и приказывает освободить нас и дать чаю, что весьма кстати, после наших закусок и танцев.