Александр Таланов - Качалов
Люди ушедших эпох и неведомых стран нередко предстают живыми и близкими со страниц книг. И рядом возникают герои, существование которых не мыслится без воплощения на сцене. Актер, вдохновленный замыслом драматурга, воссоздает их в театре. Так незримые образы пьесы обретают плоть и живое дыхание.
Проникая в тайну перевоплощения, актер рядит своего героя не только в подходящие одежды, но и лепит его лицо, придает ему выразительные черты, заботится о характерных мелочах в жестах и в походке, а для большей психологической достоверности даже исследует его прошлое и будущее.
Недаром Чехов, знакомясь на сцене с Тузенбахом, воскликнул:
— Чудесно же! Чудесно!
Уже с первой реплики — «Конечно, вздор!» — Тузенбах — Качалов предстал перед драматургом именно таким, каким тот видел его своим внутренним взором. Озаренный пленительным светом богатой души. Простой и правдивый. Страстно любящий жизнь. Чуткий ко всем окружающим: сердечно приветливый к «красавцу человеку» Вершинину, неизменно нежный к любимой Ирине, терпеливый к обидным колкостям Соленого.
Молодость пронзала все его движения, то стремительные, то застенчивые. Петербургское происхождение выдавало неуловимое тамошнее произношение с особенными «качаловскими» интонациями.
Куда девалась «несчастная декламация», которую справедливо осуждал саратовский критик! От нее не осталось следа. В голосе Тузенбаха — Качалова звучали тончайшие струны души. Сколько сложных чувств выражал его голос, когда он обращался к Ирине: «У меня страстная жажда жизни, борьбы, труда, и эта жажда в душе слилась с любовью к вам, Ирина, и, как нарочно вы прекрасны, и жизнь мне кажется такой прекрасной!»
И тот же голос мог быть простым, почти домашним, отчего еще убедительнее казались слова: «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка…»
За короткие часы спектакля зритель успевал полюбить нежного мечтателя и роковую гибель его пережить как близкое горе.
Сцена прощания Тузенбаха с Ириной на крыльце дома производила сильнейшее впечатление. Было что-то неповторимое и глубоко волнующее в том, как Качалов делал легкую паузу, поворачивал голову, опускал глаза и произносил: «Прощай, моя милая… Твои письма…»
Совсем простые слова! Но великая русская артистка М. Н. Ермолова, потрясавшая могучей силой своего трагического таланта, плакала, видя Качалова в этой сцене. Плакали и многие другие зрители, прощаясь с уходящим из жизни артиллерийским поручиком Николаем Львовичем Тузенбахом. Еще бы! По воле артиста герой пьесы становился живым, родным человеком.
Минуло только два месяца, и Качалов создал совсем иной образ, никак не схожий с чеховским героем. По странной иронии судьбы, он тоже барон, но опустившийся на самое дно жизни.
— Ничего подобного я не написал, — говорил о нем Горький. — Но это гораздо больше, чем я написал. Я об этом и не мечтал. Я думал, что это — «никакая роль», что я не сумел, что у меня ничего не вышло.
И, оценивая уже не своего, а качаловского героя, Горький добавлял:
— А его, понимаете, жалко…
Даже такой искушенный взыскательный деятель театра, как Немирович-Данченко, утверждал, что спектакль «На дне» и, в частности, Качалов имели «самый большой успех, какой бывает в театрах».
Известно, что Горький писал своего барона с натуры. В нижегородской ночлежке обитал барон Бухгольц, фигура по-своему примечательная. Родом из богатой семьи, аристократ, баловень, сначала он стал прокучивать и проигрывать в карты состояние. Был уличен в шулерстве и растратил казенные деньги. Оказался за тюремной решеткой. Арестантский халат сменил на рубище босяка. Ночлежка завершила его бесславный конец.
Таков оригинал, с которого Горький писал портрет. По его признанию, портрет ему не удался. И артист взял с модели лишь некоторые внешние детали: форму головы вырождающегося аристократа да гладкие белесые волосы. Все остальное для создания цельного образа собирал «с миру по нитке». Пришлось для такой цели и самому близко узнать нравы ночлежки.
Писатель В. А. Гиляровский, досконально изучивший быт старой Москвы, показал участникам спектакля «На дне» ночлежку на Хитровом рынке. Это жуткое «злачное» место укрывалось в низине близ реки Яузы, среди облупленных домов-развалюх. Сюда, как в сточную, гнилую яму, сбежались темные, грязные переулки. Туман испарений от никогда не убираемых нечистот сливался здесь с дымом жаровен, на которых торговки согревали протухшую колбасу, вонючую требуху — «собачью радость» и другую отвратительную снедь.
Бездомные бродяги, воры, пьяницы, нищая братия всех видов и рангов находили приют в трущобах Хитрова рынка.
Проникновение в гущу жизни, на самое ее дно, дало обильный материал участникам горьковского спектакля. Качалов особенно обогатил свою роль, найдя для нее убедительные, жизненные детали.
Станиславский и Гиляровский красочно описали в своих книгах посещение трущоб. Вот их впечатления, послужившие основой для спектакля, исключительного по своей реалистической силе.
…Ночлежка с тесным рядом деревянных нар. Ночлежники лежат на голых досках без матрацев и одеял, на своих жалких отрепьях. Под нижними нарами, поднятыми на аршин от пола, находятся «номера» — логовища для двоих, кусок ободранной рогожи разделяет каждый такой «номер».
Гости по неписаному местному закону выставили угощение хозяевам. Шинкарка только гостям подала запечатанную сургучом водку «смирновку», а постояльцам ночлежки — простую сивуху, разлитую в толстых бутылках для шампанского: они крепкие, не бьются, когда их швыряют в драке. Одинаковы для всех были лишь стопки зеленого стекла с толстым дном.
Начался пир. Гости объяснили цель своего прихода — познакомиться с бытом босяков для игры на сцене.
— Какой чести удостоились! — воскликнул один из нищих-хозяев.
— Да что же в нас интересного, чего же нас на сцену-то нести? — наивно дивился другой.
Кто-то заговорил о том, что, дескать, было бы, если бы удалось вырваться из этого «дна» и снова выйти «в люди».
В трущобной конуре становилось все теснее, душнее от набившихся обитателей соседних ночлежек. Из-за перегородки выглядывали нищие и нищенки в рубищах, они стояли тихо, с робкой надеждой, что от богатых гостей перепадет стаканчик вина.
В ночлежке были и громилы. Они держались кучкой, перешептывались, наверно, о содержимом карманов гостей. А сами гости, конечно, были им известны. Кто в Москве не знал барственного Немировича-Данченко с его холеной бородой; элегантного актера Лужского, он положил руку на плечо хилого старичка и внимательно слушал рассказ о службе его в театре в далеком прошлом; шумного Санина, угощавшего дорогими папиросами собравшихся вокруг босяков.