Александр Бабореко - Бунин. Жизнеописание
В дневниковых записях Г. Н. Кузнецовой приводится несколько высказываний Бунина о Пушкине. 22 декабря 1928 года, в связи с разговором о том, что хорошо было бы написать художественные биографии некоторых писателей, она записывает слова Бунина:
«Это я должен был бы написать „роман“ о Пушкине! Разве кто-нибудь другой может так почувствовать? Вот это, наше, мое, родное, вот это, когда Александр Сергеевич, рыжеватый, быстрый, соскакивает с коня, на котором ездил к Смирновым или к Вульфу, входит в сени, где спит на ларе какой-нибудь Сенька и где такая вонь, что вздохнуть трудно, проходит в свою комнату, распахивает окно, за которым золотистая луна среди облаков, и сразу переходит в какое-нибудь испанское настроение… Да, сразу для него ночь лимоном и лавром пахнет… Но ведь этим надо жить, родиться в этом!»[192]
Двадцать восьмого февраля 1932 года Г. Н. Кузнецова вновь записала в дневнике:
«Вечером Иван Алексеевич читал мне стихи Пушкина. Читает он их так, как, пожалуй, сам Пушкин должен был читать: то важно, то совсем просто, то уныло… Но лучше всего у него вышло: „О, если правда, что в ночи…“, которое он прочел глухим, таинственным, однообразным тоном, нигде не повышая его. Я напомнила, что Метнер в музыке кончает вскриком, как бы уже зовом в присутствии призрака: „Сюда! сюда!“ Он покачал головой: „Неправда. Этот зов в сущности беспомощен“»[193].
В годы его молодости, о которых Бунин вспоминал в «Жизни Арсеньева», Пушкин был для него «вовсе не чтением, а подлинной частью» его жизни. По его словам, у Пушкина «был совершенно непогрешимый инстинкт, какое-то чудовищное, небывалое чутье». Он также говорил: «Его проза суховата, но как необыкновенно прекрасна. Пушкина надо читать всю жизнь. Закрыть книжку на последней странице и начинать снова с первой».
В другой раз, возвращаясь домой по горам в окрестностях Грасса, мимо шумного потока, вдруг он декламирует:
Дробясь о мрачные скалы,
Шумят и пенятся валы,
И надо мной кричат орлы,
И ропщет бор…
И сказал: «Это черт знает, как хорошо. Точнее и лучше сказать невозможно. Каждый раз, как я вспоминаю какие-нибудь пушкинские строчки, на меня точно столбняк находит. Я немею от восторга, от удивления. В мировой литературе не было ничего отдаленно похожего»[194].
Двадцать первого июня 1949 года Бунин в Париже произнес речь о Пушкине[195].
Двадцать пятого мая 1899 года Бунин писал Брюсову: «Страшно одинока и непонятна жизнь… Еду в деревню… Буду думать думы на степных могилах»[196].
С 17 июня Бунин жил в Краснополье, наслаждаясь, по его словам, отдыхом и «ездою верхом… Успел уже порядочно загонять двух верховых лошадей…»[197].
Но семейная жизнь разладилась, и ему пришлось пережить немало тяжелого, что видно из писем к брату.
Четырнадцатого декабря 1899 года он пишет об обстановке в доме Н. П. Цакни и постоянных посетителях — участниках любительских спектаклей в «народной аудитории», в которых выступала в качестве певицы и Анна Николаевна:
«С конца июля я нахожусь, ты знаешь, в каком состоянии, и это продолжается до сей минуты. Я скверно, стыдно и пришибленно себя чувствую. И уже одно это положительно разрушает мое здоровье. Вымышленно или нет мое горе — все равно я его чувствую, а это не проходит даром, и мне жаль себя. Нет сил подняться выше этой дрянной истории, очевидно, в этом виноваты мои больные нервы — но все равно, я многое гублю и убиваю в себе. И до такой степени не понимать этого, то есть моего состояния, и не относиться ко мне помягче, до такой степени внутренно не уважать моей натуры, не ставить меня ни в грош, как это делает Анна Николаевна, — это одно непоправимо, а ведь мне жить с ней век. Сказать, что она круглая дура, нельзя, но ее натура детски-тупа и самоуверенна — это плод моих долгих и самых беспристрастных наблюдений. Сказать, что она… тоже нельзя, но она опять-таки детски-эгоистична и… не чувствует чужого сердца — это тоже факт. Ты говоришь — ее невнимание и ее образ жизни — временно, но ведь беда в том, что она меня ни в грош не ценит. Мне самому трогательно вспомнить, сколько раз и как чертовски хорошо я раскрывал ей душу, полную самой хорошей нежности, — ничего не чувствует — это осиновый кол какой-то. При свидании приведу тебе сотни фактов. Ни одного моего слова, ни одного моего мнения ни о чем — она не ставит даже в трынку. Она глуповата и неразвита, как щенок, повторяю тебе. И нет поэтому никаких надежд, что я могу развить ее бедную голову хоть сколько-нибудь, никаких надежд на другие интересы. Жизнь нашу я тебе описывал. В 8 ч. утра — звонок — Каченовская. Затем — каждые пять минут звонок. Приходят Барбашев — который абсолютно… не делает с Бебой — затем… Лев Львович, старик аршин ростом с отвислой губой, битый дурак омерзительного вида, заведующий аудиторией, затем три-четыре… переписчика нот, выгнанный из какой-то гнусной труппы хохол Царенко… Затем студент Аблин, типичнейший фельдшеришка-плебей, которого моя дура называет рыцарем печального образа (!!), затем — вылитый И. Адамов — мальчишка-гречонок, певчий из церкви — Марфеси, 18 лет, затем еще два-три студента, и все это пишет ноты, гамит, ест и уходит только на репетиции вместе с Бебой, Аней и Элеонорой Павловной (мачеха А. Н. Цакни. — А. Б.). Так продолжалось буквально каждый день до прошлого воскресения. Николай Петрович, наконец, не выдержал, заговорил со мной. Он со слезами рассказал мне, что эта жизнь ему, наконец, невтерпеж. „Я, говорит, пробовал несколько раз говорить с Элеонорой Павловной — сердцебиение, умирает. Что мне делать? Я едва, говорит, сдерживаюсь“. Не стану тебе передавать всю нашу беседу и все его беседы с Элеонорой Павловной, вот одна из них — типичная. Недели полторы тому назад, поздно ночью вернулись с репетиции. Я ушел в свою комнату, Николай Петрович, который думал, что я уже сплю, пошел отворять дверь. Там он сказал Ане: „Здравствуй, профессиональная актриса“. Затем произошел скандал. Он со слезами кричал, что он выгонит всю эту ораву идиотов и пошляков, что Элеонора Павловна развращает его детей, что из Бебы выйдет — идиот, что Аня ведет настолько пустую и пошлую жизнь, что ему до слез больно, что она без голоса примазалась к этой идиотской жизни и т. д. К великому моему изумлению, это не произвело на Аню особенного впечатления. Словом, жизнь потекла снова так же. Николай Петрович не имеет злого вида, но иногда прорывается, а между тем почти перестал обедать, завтракать и бывать дома. Он и говорил: „Хорошо, я сбегу“, и действительно, нет часа, чтобы у нас кого-нибудь да не было. Элеонора Павловна плакала, обещала все это прекратить, но не прекратила. Я с ней говорил о жизни Ани — она говорит, что папа ее не понимает, объясняет все ее суетными дурными наклонностями, а между тем „девочка увлечена делом, как она думает“. Отчасти Элеонора, конечно, врет, ибо сама не может расстаться с „Жизнью за царя“… Мне Цакни сказал, что это он терпит только до поры до времени. Если будет другая опера и Аня будет участвовать — он предложит ей оставить его дом. Но куда ему… привести это в исполнение! Поставили в прошлое воскресенье (6-го дек.) оперу, ноты у нас кончились, но жизнь мало изменилась. Буквально все [дни] снова проходят в разговорах, ни на секунду — клянусь тебе — не умолкаемых, и все об одном и том же. Все знакомые, все родные — клянусь тебе — глаза таращат, говорят, что они с ума сошли. И действительно это не поддается описанию!..