Викентий Вересаев - Воспоминания
– Кха-ха-а!
И сейчас же вслед за ним, с таким же подергиванием головы, и Бортфельд:
– Кха-ха-а!
Весь класс, изумленный лихою дерзостью Бортфельда, настороженно ждал, что будет. Геннадий Николаевич замолчал и раза два прошелся по классу.
– Бортфельд!
Бортфельд медленно поднялся, готовый к бою.
– Я человек больной, Бортфельд. У меня хроническое воспаление легких, поэтому мне часто приходится кашлять. Я никак не могу понять, что вы находите в этом забавного и какое вам может доставлять удовольствие передразнивание моего кашля.
Бортфельд плаксиво-возмущенным голосом начал:
– Что же это такое, и кашлянуть нельзя в классе, я не могу сдержать кашля, у меня самого…
– Бортфельд, пожалуйста, оставьте все это! Я вас не собираюсь ни наказывать, ни тащить к инспектору… Если вам это нравится, – продолжайте! Пожалуйста!
Он презрительно пожал плечами и стал продолжать объяснение урока. Бортфельд сел на место, как оплеванный. И показался мне вдруг лихой этот парень пошлым и совершенно непривлекательным болваном.
***У этого же Геннадия Николаевича Глаголева был обычаи вызывать к отвечанию урока всегда самых плохих учеников. Хороших он тревожил редко и только тогда, когда урок был особенно трудный. Часто бывало даже, что хорошему ученику он выводил за четверть общий балл, ни разу его не спросив.
В четвертом классе. Первый урок геометрии. Геннадий Николаевич объяснил, что прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками, что круг есть то-то, а треугольник то-то. Дома я просмотрел урок. Что ж тут учить? Все само собою понятно.
На следующий день, только что Геннадий Николаевич сел за учительский стол, вдруг:
– Смидович!
Я изумился: был я первый ученик и совершенно не привык, чтоб меня тревожили по пустякам. Вышел к доске.
– Скажите, – что такое круг?
Я помолчал, взглянул на Геннадия Николаевича и широко ухмыльнулся: очевидно, Геннадию Николаевичу вздумалось пошутить, и я, конечно, сразу понял, что это шутка.
– Отчего вы не отвечаете?
Я смешался, пожал плечами и, глупо улыбаясь, мелом нарисовал на доске круг.
– Вот круг.
Глаголев строго и раздельно сказал:
– Я вас спрашиваю, – что такое круг? Не знаете?
Я растерянно молчал.
– Ну, можете идти.
Он обмакнул перо в чернильницу, протяжно кашлянул, дернув головою, и поставил мне в журнале огромнейший кол. Невероятно! Не может быть!.. В жизнь свою я никогда еще не получал единицы. Уже тройка составляла для меня великое горе.
Стыдно и теперь вспомнить, что разыгралось. Я заливался, захлебывался слезами, молил Геннадия Николаевича зачеркнуть единицу, вопил так, что в дверное окошечко обеспокоенно стали заглядывать классные надзиратели. И было это уже в четвертом классе! Правда, мне тогда было всего двенадцать лет. Конечно, Глаголев остался тверд и единицы не зачеркнул.
***Когда я был в младших классах гимназии, директором у нас был Александр Григорьевич Новоселов, – немножко я об нем уже писал. Маленький, суетливый, с крючковатым носом и седыми бачками, с одного виска длинные пряди зачёсаны на другой висок, чтоб прикрыть плешивое темя; рысьи глазки злобно и выглядывающе поблескивают через золотые очки. В дверях каждого класса, на высоте человеческого роста, у нас были прорезаны маленькие оконца для подглядывания за учениками. Новоселов очень любил подглядывать, ко был маленького роста и мог глядеть в оконце, только поднявшись на цыпочки и задравши нос. Когда мы из класса замечали за стеклом оконца крючковатый нос и поблескивающие золотые очки, трепет пробегал по классу, все незаметно подтягивались, складывали перочинные ножи, которыми резали парты, засовывали поглубже в ящики посторонние книжки.
Последнее мое воспоминание об этом директоре такое.
Должен был приехать в Тулу министр народного просвещения Сабуров. Уже за неделю до его приезда Новоселов во время уроков заходил в классы и учил нас, как держаться перед министром, что ему отвечать.
– Руки держите вдоль корпуса, вот так! Стойте прямо, глядите в глаза господину министру! Когда он вам скажет: «Здравствуйте!», то хором, все сразу, отвечайте: «Здравствуйте, ваше высокопревосходительство!» Ну, вот, я вам, как будто господин министр, говорю: «Здравствуйте дети!»
И, вытянувшись, как солдаты, мы галдели хором:
– Здравствуйте, ваше высокопревосходительство!
В душе были злорадство и смех. Мы отлично видели: этот грозный Новоселов трусит, – да, да, трусит министра! Одним боком – страшный, а другим – смешной и боящийся.
И, наконец, – приехал министр. Вдали – суетня, хлопанье дверей. А в классах везде – тишина. Учителя – еще бледнее и испуганнее, чем мы, сейчас они с нами вместе – подответственные школьники, уроки выслушивают невнимательно, глаза, прислушивающиеся, бегают.
Громкий, властный топот шагов. Все ближе. Двери настежь. Вошел министр. Высокий, бритый, представительный, за ним – попечитель учебного округа Капнист, директор, инспектор, надзиратели. Министр молча оглядел нас. Мы, руки по швам, выпучив глаза, глядели на него.
Он сказал:
– Ну, вам мне особенного говорить нечего. Все, что нужно, я сказал господам преподавателям… Прощайте.
Мы в ответ дружно гаркнули:
– Здравствуйте, ваше высокопревосходительство!
Министр с недоумением оглядел нас и покраснел. Когда он выходил из класса, Новоселов отстал, обернулся и с злобным упреком сверкнул на нас стеклами очков.
***Когда я был в пятом классе, прежнего директора сменил новый, – Николай Николаевич Куликов. Это был совсем другой. Высокий, представительный, с неторопливыми движениями, с открытым благожелательным лицом. И время становилось как будто другим. Был 1880 год, во главе правительства стоял Лорис-Меликов. Министра народного просвещения, всеми проклинаемого гр. Д. А. Толстого, сменил Сабуров, – тот самый, о котором я сейчас рассказывал. В нашей гимназии, в беседе с нашим начальством, он решительно высказался против принудительного хождения учеников в церковь, – это, по его мнению, только убивает в учениках всякое религиозное чувство. Начальство было поражено и прямо-таки не посмело исполнить его распоряжения, – мы продолжали обязательное посещение гимназической церкви. От нового нашего директора веяло тем же новым духом.
На гимназическом акте он сказал речь к собравшимся родителям учеников, часто и красиво повторяя в ней:
– Мы – к вам, вы – к нам!
А потом произнес речь о Пушкине, четко и певуче читал стихи Пушкина, и чувствовалось, как сам он наслаждался их музыкой:
Поэт! Не дорожи любовию народной!
Восторженных похвал пройдет минутный шум,
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься нем, спокоен и угрюм…
Года через два-три, когда я прочел Писарева, я был преисполнен глубокого презрения к Пушкину за его увлечение дамскими ножками. Но я вспоминал волнующие в своей красоте пушкинские звуки, оглашавшие наш актовый зал, – и мне смутно начинало казаться в душе, что все-таки чего-то мы с Писаревым тут недооцениваем, несмотря на все превосходство нашего миросозерцания над образом мыслей Пушкина.