Михаил Каратеев - По следам конквистадоров
Нашу семилетнюю дочь пришлось подвесить в гамаке над большим сундуком, который я приспособил на двух чурбаках, в виде стола. Разумеется, без посторонней помощи девочка не могла ни взобраться на свое ложе, ни слезть оттуда, а потому в ближайшие дни я соорудил ей внизу маленький, по росту, топчан, ибо вторая кровать в наших апартаментах не помещалась.
Окрыленный первыми успехами на поприще культурных завоеваний, я вырубил несколько кольев, принес новый ворох пальмовых листьев, каждый из которых достигает в длину двух-трех метров, и за какие-нибудь полчаса заплел ими наружную сторону своего навеса. С двух сторон он был до некоторой степени защищен соседними постройками, а внутреннюю стену олицетворяла простынная занавеска, отделявшая нас от логовища Воробьяниных.
Кое-как, — по потребности и в зависимости от способностей, — устроились и соседи. Думаю, что по части уплотненности наши квартиры могли бы претендовать на панамериканский рекорд, как, впрочем, и по отсутствию удобства.
В самый разгар нашей возни пришел диктатор и убедившись, что все мы втиснулись под крыши, удовлетворенно крякнул. Жилищную проблему он, очевидно, счел разрешенной вполне успешно и с этого момента о запроектированной постройке «большого и удобного кирпичного дома» или каких-либо иных жилых помещений вспоминал все реже, и все более сердито топорщил свои усы, когда ему об этом напоминали. Осознав безнадежность подобных напоминаний, постепенно и мы забыли обо всех этих иллюзорных планах и на тех же «квартирах», с тою же степенью комфорта, все прожили до самого развала колонии.
Управившись с делами по новоселью и предоставив жене наводить там уют, я устроил коня под ближайшим деревом, задал ему корму и отправился посмотреть, что делается на холостяцких чакрах.
«Лавочники» тоже не могли похвастаться особым люксом. Их усадьба состояла из одного, совершенно открытого со всех сторон навеса, под которым на багажных ящиках и на самодельных койках расположились десять иерархически молодых офицеров. Здесь тоже было тесно, но все же не до такой степени, как у семейных. Чуть в стороне лепился еще один, маленький навес, сзади и с боков имевший плетенные из ветвей и обмазанные глиной стены. Его разгородили пополам и, с одной стороны поместился казначей колонии, полковник Прокопович со своими ящиками и книгами, а с другой сам диктатор. Да не подумает читатель, что он утопал в роскоши: походная койка, с повешенной над ней двустволкой, маленький письменный стол, прихваченный из Европы, и толстый чурбан вместо стула, составляли всю обстановку его резиденции.
Эта чакра выглядела гораздо уютней других, ибо тут жилища стояли в гуще высоких цитрусовых деревьев, тенистых и ласкающих глаз своей глянцевой зеленью. Под их покровом, на некотором расстоянии от жилых навесов, с одной стороны была устроена коновязь, а с другой впоследствии выстроили особый навес для слесарной и столярной мастерской. Тут же потом соорудили и баню.
«Убийцы» располагали двумя открытыми навесами и разместились просторней чем все остальные. Здесь под крышей помещался даже большой стол, за которым могли сидеть, попивая чай или строча письма в Европу, человек восемь одновременно — роскошь, совершенно недоступная ни нам, ни «лавочникам».
Чакра стояла на бугре и потому тут чаще ощущался ветерок, спасительный в дни летнего зноя. Возле нее росло несколько больших деревьев, а дальше, до самого леса, тянулось поле кукурузы, такой густой и высокой, что она сразу с головой поглощала въехавшего в нее всадника.
В дальнейшем здесь устроили стеллажи для просушки земляных орехов и специальный навес для хранения продуктов урожая. Позже, когда у нас появился первый и единственный тяжело больной, один угол этого навеса превратили в «лазарет», т. е. огородили глинобитными стенами в виде небольшой комнаты.
Кстати замечу, что этого больного (капитана И.Ф. Грушкина) спасти не удалось. Он приехал в Парагвай с туберкулезом легких в начальной стадии, здесь болезнь быстро и резко обострилась, его отправили в госпиталь, в Асунсион, где он вскоре и умер.
Страшная ночь
К концу моего обхода начал накрапывать дождь и я поспешил домой. В сумерках, уже переходивших в ночную тьму, «Собачья Радость» выглядела привлекательнее, чем днем, и развернувшаяся передо мной картина казалась иллюстрацией к какому-то роману Жюль Верна, а может быть подсознание даже находило в ней нечто общее с давно пережитым, если не мною самим, то отдаленными предками-кочевниками, память о чем сохранил какой-то таинственный ген, дошедший до меня из глубины тысячелетий в силу законов атавизма.
Возле среднего навеса пылал костер, над которым висел на треноге объемистый чайник; обнаженный до пояса усатый и лохматый капитан Миловидов подбрасывал в огонь сухие сучья; тут же на бревне сидели три или четыре женщины, одна из них укачивала на руках засыпающего ребенка. Сзади, на фоне вызолоченной огнем опушки леса, мелькали тени, очевидно кто-то собирал там дрова, а на переднем плане старенький и бородатый завхоз, полковник Рапп, с видом патриарха раздавал группе полуголых мужчин порции привезенной менонитом колбасы, на ужин и на утро.
Из «клетки» слышались голоса, там кто-то невидимый жаловался, что стало темно как у негра в желудке, а на все восемь семейств хозяйственная часть отпустила один единственный керосиновый фонарь. Впрочем, пока в нем не ощущалось особой надобности, так как начавшийся было дождь прекратился и все население чакры сосредоточилось у костра.
Выпив горячего чаю и закусив колбасой, мы часика пол поболтали, делясь впечатлениями дня, а затем принялись укладываться в постели, передавая друг другу фонарь.
В ожидании своей очереди, мы с женой подошли к воротам. Над болотом дрожал золотой фейерверк светлячков и все оно, от края до края, звучало голосами многотысячного лягушиного хора. Тут были и звонкие сопрано и мягкие бархатные контральто, и могучие, ухающие как из пустой бочки басы. Временами в общую довольно стройную симфонию, резким диссонансом врывалась бравурная рулада, видимо от всей лягушачьей души, но невпопад запущенная каким-то болотным дилетантом. Изредка, воскрешая в памяти легенды об упырях, из трясины слышался жалобный и жуткий плач ребенка. Сходство было до того полным, что первое время некоторые из нас порывались лезть в болото, спасать «тонущее дитя». Ой! Ой-ой! Ой-ой-ой! — глухим человеческим голосом вопил в осоке другой земноводный шутник.
Теплая тропическая ночь так любовно обнимала эту безмятежную землю, еще не опакощенную ни фабрикантом, ни расовыми и классовыми распрями, ни законами, урезающими чье-либо право на труд и на место под солнцем, что душа до краев наполнялась давно забытыми чувствами тишины и умиротворения. Почти физически ощущалось, как скрученные постоянной европейской напряженностью нервы теперь приходят в свое нормальное состояние. И разум начинал оправдывать и приезд сюда, и безрассудную нашу авантюру. За это спокойствие, за этот душевный мир, разве не стоило заплатить отказом от цивилизации от связанных с нею жизненных удобств?