Иоахим Фест - Адольф Гитлер (Том 3)
В этих картинах гениальности, величия, славы, миссии и борьбы миров проявляется характерное начало мира представлений Гитлера: он мыслил мифологическими, а не общественными категориями, и его «современность» была пронизана архаическими элементами. Мир и человечество, состоящие из тысяч нитей переплетения интересов, темпераментов и энергетических зарядов, сокращались до немногих инстинктивно схваченных противоречий, были друзья и враги, добро и зло, чистое противостояло нечистому, бедные богатым, рыцарь в сияющих латах на странно разрывающейся картине – охраняющему сокровище дракону. Гитлер отмечал, что Розенберг избрал для своего главного произведения «неудачное заглавие»: национал-социализм противопоставляет собой не миф XX века духу, а «веру и знание XX века мифу XIX века» [137]; в действительности же он был гораздо ближе к позиции философа партии, чем об этом говорят подобные высказывания. Дело в том, что рациональное в нем постоянно ограничивалось методичностью и не высвечивало темных уголков его страхов и аффектов; отталкиваясь от менее мифологических предпосылок, он действовал с планомерной трезвостью, и только отметив эти ничем не связанные между собой холодность и заблуждения, макиавеллизм и завороженность магией, можно описать феномен в целом.
Традиционную схему немецкой истории в решающей степени определяли некоторые огрубленные, произвольно сфабрикованные положения, извлекаемые из макулатурной груды трактатов целых поколений отечественных профессоров и лжепророков, эта схема была мифологизирована доктринами о существовании вечных врагов, сжимающих страну кольцом окружения, эти тезисы внедрили в сознание легенду об «ударе кинжалом в спину», верности Нибелунгов и радикальной альтернативе «победа или смерть». Верно, что национал-социализм не знал, в отличие от итальянского или французского фашизма, того феномена «искушения историей» [138], который относится к основным чертам фашистского мышления вообще: он не имел идеальной эпохи, которая мобилизовала бы его тщеславие и героический порыв к подражанию; он знал критическое отрицание истории, т. е. попытку стимулировать нынешнее тщеславие карикатурной картиной бывшей слабости и раздробленности. Гитлер, безусловно, извлекал из отрицания прошлого такой же заряд динамизма, как Муссолини – из заклинания славой Римской империи; чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить такие понятия, как Версаль или «период системы», Геббельс, например, дал указание руководителям пропаганды представлять период с 1918 по 1933 г. как «преступный» [139]. История, заметил как-то Поль Валери, представляет собой самый опасный продукт, изготовленный химией человеческого мозга, она Заставляет народы мечтать или страдать, делает их больными манией величия, тщеславными, невыносимыми, порождает у них чувство горечи; во всяком случае, ненависть и страсти народов в первой половине столетия гораздо сильнее возбуждались фальсифицированной историей, чем всеми расовыми идеологиями.
Гитлеру пришлось использовать средство отрицания отечественного прошлого уже по той причине, что он не восхищался ни одной из его эпох: его идеалом был мир античности – Афины, Спарта («наиболее чистая форма расового государства в истории мира»), Римская империя. Он всегда чувствовал большую близость к Цезарю или Августу, чем к Арминию, их, а не неграмотных обитателей германских лесов он причислял к тем «самым светлым умам всех времен», которых он надеялся встретить на «Олимпе, … куда я вознесусь» [140]. Его все вновь и вновь занимала проблема гибели древних империй: «Я часто размышляю над тем, почему погиб античный мир». Он откровенно потешался над попытками Гиммлера воскресить разные бутафорские элементы язычества и древнейшие доисторические верования и саркастически реагировал на фольклор глиняных черепков и изыскания об использовании трав германцами, он «отнюдь не поклонник этих вещей»: «В то время, когда наши предки изготавливали каменные корыта и глиняные кувшины, с которыми теперь носятся наши исследователи доисторических времен, в Греции был построен Акрополь» [141]. В другом месте мы читаем: «Германцы, которые остались в Голыптейне, и спустя два тысячелетия были еще дикарями и находились на не более высокой ступени культуры, чем сейчас маори»; только перекочевавшие на юг народности пережили культурный подъем: «Наша страна была дикой… Когда нас спрашивают о наших предках, мы всегда должны называть греков» [142].
Наряду с античными государствами прежде всего Англия вызывала его восхищение, подстегивая его честолюбие, поскольку она смогла объединить в себе национальную сплоченность, сознание нации господ и умение мыслить широкими категориями – она была противоположностью немецкому космополитизму, немецкой робости и немецкой узколобости. И, наконец, объектом тайного, невольного изумления и табуизированных страхов и здесь выступали евреи. Их расовой самоизоляцией и чистотой он восхищался не меньше, чем их сознанием собственной исключительности, их упорством и острым умом; по сути дела он видел в них что-то вроде отрицательного сверхчеловека. Даже германские народы примерно той же расовой чистоты, – заявлял он в застольных беседах, – уступают им: если перебросить в Швецию пять тысяч евреев, то они в кратчайший срок завоюют все ведущие позиции [143].
Из этих умозрительных элементов, какими бы неточными и эклектичными они ни были, он сконструировал идею «нового человека»: тип, который сочетал в себе спартанскую твердость и непритязательность, римский этос, английскую манеру человека-господина и расовую мораль еврейства. Эта расистская фантасмагория возникала все вновь и вновь из жажды власти, самоотдачи и фанатизма, из преследований и военного угара: «Тот, кто понимает национал-социализм только как политическое движение, – заверял Гитлер, – почти совсем не разбирается в нем. Он более чем религия: он воля к созданию нового человека» [144].
Это было его сокровеннейшей и отраднейшей мыслью, представлением, которое компенсировало все страхи и лишения, его позитивной идеей: собрать арийскую кровь, пропадающую втуне во всех садах Клингзора[145] этого мира и обеспечить сохранность этой драгоценной чаши на все времена, чтобы стать неуязвимым властелином мира. Перед видением «нового человека» замирали все расчеты тактики укрепления власти и всякий цинизм. Уже весной 1933 года Гитлер дал указание принять первые законодательные меры, которые вскоре расширились до обширного набора целенаправленно используемых средств, частично предназначенных для того, чтобы остановить так называемую деградацию расы, а частично для «возрождения нации… при помощи сознательного формирования нового человека». На Нюрнбергском партсъезде 1929 г. Гитлер заявил в заключительном слове: «Если бы в Германии ежегодно рождался миллион детей и 700-800 тысяч самых слабых уничтожались, то конечным результатом, возможно, стало бы даже укрепление наших сил»; теперь интеллектуальная обслуга режима подхватила эти идеи и сконцентрировала их до объявления «всемирной войны… дегенератам и зараженным»; представитель расовой философии Эрнст Бергман, по его словам, «бестрепетно устранил бы миллион экземпляров человеческого мусора, которым набиты большие города» [146]. Параллельно с антисемитскими мерами проходили многочисленные акции по «обеспечению хорошей крови» – от принятия особых законов о браке и наследственном здоровье до обширных программ стерилизации и эвтаназии[147].