Татьяна Луговская - Как знаю, как помню, как умею
Главная жизнь дома переселилась в умывальную комнату, не имевшую окон. Булочные не работали, и нянька целый день сидела около печки в умывальной, пекла лепешки, мешала угли кочергой, ну и конечно, рассказывала про Додона. Додон, как всегда, был главным в происходящих событиях. Когда со звоном рушилось очередное стекло, няня говорила: «Ишь, Додон бесится — опять стекло бьет — предупреждение нам дает». Додоновское предупреждение было неясно, но новая жизнь нравилась мне чрезвычайно. Помню гречневую кашу, сделавшуюся главной едой в нашем доме, которую варили в голландской печке, и нянины бесстрашные походы через двор в погреб за капустой и в сарай за дровами. Помню мамино волнение по поводу исчезновения из дома на целый день Володи, его оживленное возвращение с пустыми гильзами в руках, и заявление, что юнкеров наконец отогнали от Храма Христа Спасителя…
И опять начинали стучать пули в наши окна и стены, и опять исчезал Володя, и опять волновалась мама. Мне казалось, что все это длится давно и бесконечно и никогда не кончится, и так прекрасно было жить без немки, без режима, без гуляния, с вечно топящейся печкой, нянькой и Додоном, который ожил и крушил теперь стекла в нашем доме и стучал в наши стены…
Два происшествия случились со мной в эти дни.
Движимая любопытством, в один из вечеров я решила пробраться в необитаемую кухню. Никто меня не заметил. В кухне было темно, но какой-то голубоватый свет время от времени, как зарница, освещал стены, и искры, похожие на трамвайные, пробегали по зеркалу печки. Было тихо, не стреляли. Только я наладилась пробраться ощупью к окну, как где-то совсем близко страшно ударило, загрохотало, кухня вздрогнула, а я споткнулась и упала в огромный медный таз с вылитым в него, запасенным впрок керосином. Няня, мама и весь дом извлекали меня из керосинового озера, ощупывали, оглаживали, раздевали, мыли в умывальной, утешали и бранили одновременно. Теплой воды не было, керосин очень сильно щипал меня, и я ревела.
И опять забухало, застреляло кругом. И опять няня начала креститься и уговаривать Додона не беситься, а я, наполнив всю квартиру керосиновым запахом, заснула…
Второе впечатление было зрительное. Уже днем, но тоже потихоньку, на цыпочках, пробираюсь в темный кабинет отца и лезу головой под матрац, загораживающий окно. И сразу ослепительный свет солнца в Знаменском переулке, а внизу по мостовой бегут юнкера.
Одни хромают, другие в крови, у третьих забинтованы головы и бинты тоже в крови. Вообще очень много крови — на руках, на лицах, на бинтах — так мне показалось. Какие-то они все были молоденькие и недобрые. Некоторые оглядываются и стреляют в сторону Пречистенских ворот. А около одного, который уже не стреляет, а только ковыляет, опираясь на ружье, как на костыль, вьется белая лайка, тоже перепачканная кровью. И все бегут — и люди, и собака. Так ясно помню эту картину, что могла бы нарисовать ее и сейчас: красное, белое и серое. Белые лица, повязки из бинтов и кровь на них. Белая собака и кровь на ней, и серая булыжная мостовая. И горе, и ужас, и ощущение гибели…
Все это видела я меньше минуты, потому что тут же опустила матрац и убежала, но запомнила на всю жизнь.
Помню ощущение счастья, что меня от этого солнечного ужаса отделяет стена и волосяной матрац, и дом, и сумрак папиного кабинета…
Больше попыток наблюдать революцию я не делала, но на Володины исчезновения начала смотреть как на подвиг, и волновалась вместе с мамой.
Помню еще какие-то летающие тревожные слухи: Нету хлеба, закрыты магазины, нет занятий в Первой гимназии, тяжело ранена через окно знакомая барышня Таня Беруля, ранен в голову гимназист Первой гимназии, носивший хлеб для большевиков на колокольню Храма Христа, и так далее.
Но в нашем доме пока все были целы и установившийся быт не менялся: няня пекла лепешки, а Володя доказывал маме, что он взрослый и что его не надо опекать. Это «печь» и «опекать» для меня соединилось в одно, а все вместе с первыми днями революции.
Больше воспоминаний не осталось: была мала и ничего не понимала в происходящем.
1918 год
1918 год был трудным и голодным. Мы голодали очень сильно, впрочем, так же, как и другие семьи, похожие на нашу, где ничего не запасено: ни деньги, ни вещи, ни продукты. Где никто не умеет торговать, менять и выгадывать. Где жили одним днем. Где все богатство заключалось в книгах да нескольких хороших картинах и где продажа книг была равносильна продаже человека.
Словом, жизнь была так себе. Но и в этой трудной жизни открылось для меня много интересных и необычных вещей. Например, у папы в кабинете поставили маленькую железную печку под названием «буржуйка», и мне ее разрешали растапливать. (При моей страсти к огню это было подлинное наслаждение.) На этой буржуйке мама с няней пекли прекрасное печенье из кофейной гущи и картофельных очисток С этим печеньем пили морковный чай. А на Рождество вместо елки я нарядила цветок араукарий. Получилось очень красиво, и мама меня хвалила, что я так хорошо все устроила.
Но жить становилось все труднее. Быстро были выменены на хлеб все мамины немногочисленные колечки и сережки. Остались неприкосновенными только золотые часики с цепочкой (подарок деда), их, как мама говорила, есть было нельзя, их нужно было оставить на черный день. Но еще до черного дня мы все очень похудели и стали какие-то очень зеленые.
Семья наша поубавилась. Брат Володя уехал служить в Полевой контроль Западного фронта. Маня убежала к родителям в деревню еще в семнадцатом году. Кухарка Лиза нашла себе другое, более «сытное» место, хотя все время забегала к нам, и только няня продолжала еще суетиться в нашем доме. Толку, правда, от нее было мало. Стара стала наша нянька, силы у нее поубавилось. И начала она тосковать. И вот настал день, когда няня, обливаясь слезами, заявила, что мочи ее больше нет, что дите (это я) выросло и что едет она к своему сыну Ваське на отдых, на покой в деревню Непрядву, на Куликово поле. Завязала она свои вещи в узел и уехала. Очень стало пусто в доме без няни.
Но не успела я еще вдоволь нареветься, не успели мы извести в буржуйке изрубленные няней стулья, как она явилась обратно, веселая, помолодевшая, с большим мешком на спине и с заявлением, что «жить на неге» у Васьки ей невмоготу, в то время как здесь ее «сродня» (то есть мы) «горе мыкает». В мешке оказалась картошка и пшеница, из которой няня тут же сварила очень хорошую кашу. Привезла она даже десяток яиц, и они были необыкновенно вкусные, гораздо вкуснее, чем до революции. Сама нянька яйца есть отказалась.