Александр Жолковский - Звезды и немного нервно
Живет, однако, не в России. Живет с мужем-немцем, не говорящим по-русски, то в Калифорнии, то в Германии. При всей своей неуживчивости худо-бедно устроилась.
А вот в России, говорит, не потянула бы. Я ее понимаю. Тут необходима адаптация к культурной экзотике, жизни насквозь духовной, концептуальной — по понятиям. Нужны специальные школы абсорбции, платные, дорогие, цены им не будет.
У Гельфанда
В 60-е годы структурные лингвисты припали к стопам математики в надежде с ее помощью добиться наконец для своей науки статуса точной. Математиков они ценили за умение НЕ ПОНИМАТЬ их работы и снисходительное согласие учить их если не уму-разуму, то хотя бы осмысленному владению предметом их собственных исследований — языком.
Один кружок метаязыкового ликбеза вел Владимир Андреевич Успенский. Очередное занятие он начал с вопроса, решил ли кто-нибудь задачу, заданную на дом. Лысоватый человек со слуховым аппаратом поднял руку и был вызван к доске.
— Пожалуйста, сообщите нам полученный ответ.
— Так как…
— Вы сказали, что у вас есть ответ. Сообщите его.
— Вот я и говорю, что, так как…
— У вас есть ответ?
— Есть. Так как…
— Нет. ОТВЕТ НЕ МОЖЕТ НАЧИНАТЬСЯ С ТАК КАК. Садитесь.
Математики не только делились своими умениями, но готовы были освоить и достижения лингвистов. Однако дело опять-таки сводилось к совместным садо-мазохистским упражнениям по переводу туманных лингвистических понятий на разумный, т. е. понятный математикам, язык. Когда в ходе семинара, который вели А. А. Марков и В. А. Успенский (математики) и А. А. Зализняк (лингвист), Марков услышал, что определение фонемы зависит от контекста, он радостно пропел своим язвительным фальцетом:
— В одном случае надо учитывать двадцать шестую фонему сле-е-ва, в другом — двадцать седьмую фонему спра-а-ва… Это могут понять только лингви-и-сты, с их то-о-нкой интуи-и-цией и бога-а-той эруди-и-цией…
Рассказывая на этом семинаре о разложении смысла слов на семантические атомы, я отделался легкими ушибами — потому, что мое выступление было заранее благожелательно резюмировано Успенским:
— А сейчас мы прослушаем доклад на тему… как бы это получше сформулировать тему вашего доклада, Александр Константинович? на тему о том, что: ЛИШИТЬ — значит ЗАСТАВИТЬ! ПЕРЕСТАТЬ!! ИМЕТЬ!!!
Более травматическим был мой опыт с выступлением на аналогичном семинаре, возглавлявшемся другим корифеем математики — Израилем Моисеевичем Гельфандом. Если садистские игры Маркова и Успенского носили, так сказать, балетно-фехтовальный характер, то Гельфанд предпочитал бокс, и без перчаток. Тем более что в его семинаре проверке на прочность подвергались заведомо крепкие орешки — разного рода естественнонаучные модели человеческого поведения: физические, биологические, медицинские. Лишь в порядке исключения был поставлен доклад по лингвистике — наша с Мельчуком работа о лексических функциях. Говорил, естественно, Мельчук, с блеском отражавший все атаки, но тень славы упала и на меня.
Узнав, что я занимаюсь чем-то подобным в поэтике, Гельфанд предложил мне тоже как-нибудь выступить. В своей роли нахального молодого гения я согласился. Я, конечно, понимал, что рискую вдвойне, если не втройне, — поэтика дело еще более сомнительное, чем лингвистика, авторитет у меня не тот, что у Мельчука, и вообще, один раз сошло, больше не суйся.
Мой соавтор Щеглов выступать и даже прийти отказался. Я же явился в полемическом всеоружии, решив отвечать ударом на удар. В этом я полагался как на свои импровизационные способности, так и на домашние заготовки.
Я видел себя Фанфаном-Тюльпаном, разложившим по всем подоконникам осажденного замка заряженные ружья и на бегу поочередно палящим из них. Мазохизм — хорошо, но садизм лучше.
Гельфанд начал с неожиданного маневра — не пришел ни в назначенное время, ни полчаса спустя. Я ответил предложением либо начать без него, либо разойтись. Начали. Я говорил минут пятнадцать, когда он, наконец, появился.
— Ага, вы уже начали. Это очень хорошо. Давайте попросим кого-нибудь повторить то, что тут говорилось.
Вызванный стал нести нечто бессвязное, и Гельфанд удовлетворенно остановил его:
— Прекрасно. Будем считать, что здесь НИЧЕГО НЕ БЫЛО СКАЗАНО. Начнем с начала.
Выбора у меня не было, я начал с начала, а Гельфанд стал ходить по аудитории, наклоняясь то к одному, то к другому из участников.
— Вот тут говорят, неинтересно.
— Если неинтересно, можно не продолжать. Мне интересно, но я, собственно, все это уже знаю.
— Что вам нужно, чтобы сделать это интересным для нас?
— Чтобы меня не перебивали минимум двадцать минут.
— Хорошо, продолжайте.
Не выдержал он минут через пять.
— Говорят, неубедительно. Что вы думаете по этому поводу?
— Полагаю, что это очевидно.
— Что очевидно?
— Что я думаю, что двадцать минут не прошло.
Больше меня не перебивали. Я выписал на доске приемы выразительности, начертил схемы порождения и кое-как дотащил этот воз. Последовала дискуссия, действительно, неинтересная. Один из слушателей, в свободное время занимавшийся живописью, даже встал на мою защиту и начал разъяснять остальным, что в искусстве есть множество технических задач, вроде надевания холста на подрамник и грунтовки, и вот такие аспекты и моделируются в доложенной работе. Сам Гельфанд, в какой-то момент смягчившись, сказал, что из десятка выписанных на доске приемов выразительности один, седьмой, кажется ему интересным.
— А вы как думаете? — спросил он.
— Думаю, они все интересны, и уж никак не по отдельности.
Толку от этого выступления не было никакого, если не считать полученной инициационной закалки и, конечно, виньеточного материала. Впрочем, своему огорченному шефу В. Ю. Розенцвейгу я предсказал, что Гельфанд еще пересмотрит свою оценку. Так и случилось — он позвонил В. Ю. сказать, что что-то в этом все-таки есть. Когда у нас со Щегловым вышел соответствующий препринт, я послал его Гельфанду с посвящением по-английски: «Без надежды на спонсирование нашей деятельности Вашим Адским Фондом (Hell Fund)». В общем, программное непонимание, практически полное, было достигнуто.
Автоматы и жизнь
Так назывался исторический доклад академика Колмогорова в начале 60-х годов, открывший наконец широкую дорогу кибернетике. Но мы истории не пишем.
У моего знаменитого соавтора Мельчука было тяжелое детство — советская власть, война, мачеха и вообще еврейское счастье. Игорь «управлялся». Свою сестру и себя он одно время кормил, за еду отлавливая мух в столовке, где нехватало липучек. Как и во всем, он достиг в этом машинного совершенства и мог поймать муху одной левой не глядя.