Жорж Сименон - Я диктую. Воспоминания
Я с удивлением слушал, как высокопоставленные господа с невероятной простотой и бесцеремонностью обсуждали государственные и всякие прочие дела.
Я уж не говорю о разных делишках, которые обговаривались по углам во время кофе.
То были двадцатые годы, которые теперь называют «бель эпок», то есть «прекрасной порой», но прекрасная пора имеет свойство передвигаться во времени, и теперь для многих ею уже являются тридцатые годы, а то и эпоха Сен-Жермен-де-Пре[43].
Мерль привязался ко мне и, не смущаясь, часто говорил:
— Единственная стоящая вещь в мире, дорогой Сим, — это деньга.
Это выражение меня шокировало.
— Почти всегда и везде деньга приобретается нечестным путем. Надо только знать, где взять ее.
Не стану врать: его речи действовали на меня.
Это ведь под его влиянием однажды в Льеже, прогуливаясь по улице Пон-д’Авруа, я заявил матери:
— Существуют два сорта людей: те, кого порют, и те, кто порет. Я хочу быть среди тех, кто порет.
К счастью, я быстро спохватился. Начал смотреть на Мерля другими глазами, избегал обедов в Авренвилле.
Верней, спохватился я после того, как Мерль попытался основать утреннюю газету «Пари-матиналь».
Оттуда-то и пошла легенда о стеклянной клетке. Тогда я писал еще одни развлекательные романы под разными псевдонимами. Мерль предложил мне написать один на глазах у публики — сидя в стеклянной клетке. Она была заказана, но не докончена по той простой причине, что после выхода всего нескольких номеров «Пари-матиналь» прогорела.
Я благодарен Мерлю за то, что он дал мне вблизи и во всей красе увидеть тех, кто правит нами и от кого мы зависим.
Поэтому я стал держаться подальше от этого особого социального слоя, особого мира: мне там так же неуютно, как Мегрэ.
Саша Гитри[44] написал пьесу «Отец был прав». А я вынужден признать: «Мать была права».
Черт! Поймал себя на том, что уже рассказывал эту историю о Мерле, если только можно назвать ее историей.
Наверное, такое случится еще не раз. Как-никак я прожил целую жизнь. Надеюсь, еще не до конца. Но много ли воспоминаний из всей жизни придет на память, когда закроешь глаза. Не очень. Лишь щепоть.
Когда смотришь на кружащуюся карусель, видишь одних и тех же лошадок, те же лодки, тех же лебедей и свиней.
Ну что ж, будем считать, что во мне тоже кружится карусель.
В это утро я принимаюсь за тему, которую уже затрагивал. Три дня назад я получил посвященную мне книгу со статьями и исследованиями ведущих критиков. Книга эта в принципе предназначалась к моему дню рождения, 13 февраля. По каким-то таинственным причинам дошла она до меня буквально только что.
И нагнала на меня страху. Вчера я прочел три статьи, исключительно хвалебные, и от каждой у меня осталось чувство неловкости.
Зачем все это? Об этом я думал сегодня утром, когда брился. Такой же вопрос я задавал себе, когда у меня приходили брать интервью для телевидения, хоть я не придавал им никакого значения, потому что в большинстве случаев дело сводилось к ответам на банальнейшие вопросы.
В статьях же, напротив, проводится тщательный анализ моих произведений. Безусловно, я думаю, что они, то есть мои произведения, обладают кое-какими достоинствами: как-никак я в течение сорока лет творил их, что называется, в поте лица своего.
Но когда я вижу подобные хвалы черным по белому, то впадаю в состояние некоторого замешательства.
Ко мне относятся как к знаменитости. Однако я нисколько не чувствую себя знаменитостью. Напротив! Когда на улице или где-нибудь еще ко мне подходят и просят автограф, я начинаю заикаться, стаскиваю шляпу, а расписавшись, совершенно сконфуженный удираю.
В этом я вижу подтверждение теории, о которой уже говорил, только начав разглагольствовать перед диктофоном: детство сопровождает нас всю жизнь.
Я скромный человек — я родился от скромных родителей, которые учили меня смирению. Вопреки всему я во всем остался смиренным.
Не знаю, как благодарить тех, кто написал эти статьи. Сказать: «Да, я узнаю в них себя», — значило бы проявить гордыню. Сказать: «Нет, я не узнаю в них себя», — значило бы чуть ли не оскорбить авторов.
Я получал много анализов подобного рода, в частности от врачей, психиатров, психологов. Должен сказать, что я их не читал, чтобы уберечься от чувства неловкости, которое бессилен побороть.
Я приучен говорить «спасибо». А толкнув кого-нибудь на улице, говорю «простите» или «извините».
Сколько раз за свою жизнь я просил прощения и извинялся! Ибо все люди — такие же, как я, и имеют право на уважение: пусть я добился кое-какого успеха в своем деле, но ведь сотни тысяч людей добились того же в своем.
Здороваясь с нашим привратником, я приподнимаю шляпу. И ничего экстраординарного в этом не вижу, потому что когда он в шляпе встречается со мной, то поступает точно так же.
Короче говоря (добавлю, что не считаю это своим особым достоинством), я человек скромный и таким останусь.
Т. заметила, что пишущие обо мне сдирают слой за слоем, чтобы открыть меня подлинного. Они наблюдают меня в жизни, как бы сквозь зеркало без амальгамы.
Вероятно, так оно и есть. Может быть, человек не в силах познать самого себя? Я начинаю верить в это. Но восстаю, когда пытаются изменить мое чрезвычайно простое, непритязательное представление о себе самом.
Оно мне необходимо.
Из книги «Следы шагов»
26 сентября 1973
Сегодня вечером в книге, которая посвящена моему семидесятилетию, я перечитал письмо, написанное мной Андре Жиду в 1938 году.
Тогда мне было всего тридцать пять лет. Ровно в два раза меньше, чем сейчас.
В этом письме, написанном небрежно, без оглядки на слог и стиль, я попытался ответить на вопросы, которые Андре Жид задавал мне неоднократно — и в письмах, и в разговорах.
Письмо было о прошлом и о будущем, о том, как я наблюдаю жизнь, верней, как пишу, но в основном о будущем.
Написал я его мгновенно; сразу, даже не посмотрев, отправил и вот сегодня впервые перечитал.
Из него я понял, что в молодости у меня был ясный взгляд на свою жизнь и карьеру. В тексте многократно встречается слово «воля», и действительно, нужна стальная воля, чтобы в течение многих лет писать под псевдонимом развлекательные романчики, потом романы из разряда полулитературы (серия Мегрэ) и, наконец, перейти к тому, что за неимением другого термина я называю «трудными» романами.
Жид говорил мне, что когда-нибудь я напишу «большой роман». Несколькими неделями или месяцами раньше о том же со мной беседовал Бразийак[45]. Ему я ответил: