Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Чтобы мне не было страшно, бабушка, несмотря на строжайшую экономию, оставляла в комнате свет. Прислушиваясь к звяканью посуды за стеной (здесь, значит, не ушла!) я широко раскрытыми, только бы не заснуть, глазами, смотрел на беленую стену. Верхний угол ее был в трещинах – и мелких, и покрупнее. Однажды, долго глядя на них, я увидел лицо старика.
Самым страшным в этом лице были брови: они нависали над маленькими внимательными глазками и, наверное, поэтому глазки тоже казались страшными. Рта видно не было: прямо от носа начиналась борода.
Строки, которые вы только что прочли, последние пять или шесть, позаимствованы мною из книги, которая лежит сейчас передо мною. Под повестью, на которой раскрыта книга, стоит дата написания: 1964.
Это моя повесть, «Лерка» называется – по имени главного героя. Стало быть, «внутренние» рецензии, которые я неистово строчил, готовясь стать отцом, оставляли все-таки время и для прозы. Но прозы локальной, тихой (тогда, правда, в ходу был другой термин: «тихая лирика»), не претендующей на решение тех глобальных проблем, которые бурно обсуждались в аудиториях института, причем на лекциях по самым не подходящим для подобных дискуссий академическим дисциплинам. Например, по истории КПСС. Читал ее профессор Водолагин, которого мы любили за вольнодумство и прямо-таки хрущевский темперамент. Да и лыс был, как Хрущев, давший свое имя знаменитой оттепели.
То были ее, оттепели, последние месяцы: в октябре ее инициатора и вдохновителя снимут со всех постов, и начнется долгое брежневское безвременье. Вот мы, словно бы чувствуя это, и спешили выговориться. Разоблачали, строили концепции, сыпали запрещенными именами. Я тоже участвовал в этих, как сказали бы ныне, ток-шоу, вдруг обнаружив в себе, косноязычном провинциале, полемический дар. А вернувшись на электричке в подмосковное Никольское, где нас приютили родители жены, писал историю пятилетнего мальчика Лерки, однажды обнаружившего на стене ужасного старика.
Старик неотступно следил за ребенком злыми проницательными глазками. Сначала малыш боялся его, искал защиты у матери, которая, как когда-то и моя бабушка, никакого старика не видела, все о ремонте толковала, а потом подружился с ним. Подружился настолько, что стал поверять ему свои тайны, советоваться с ним, рассказывать ему о случившемся за день… Ну, не прямо ему – понимал, что это всего-навсего трещины на стене – а как бы с самим с собой разговаривал, старик же внимательно слушал. Очень внимательно: выражение лица менялось в зависимости от того, что говорил мальчик.
В отличие от меня, Лерка был из благополучной семьи. Больше того, из семьи педагогической. Все законы и правила воспитательного кодекса блюлись в этом доме свято. А мальчик… Мальчик все сильнее и сильнее привязывался к старику на стене.
И тут грянула беда. Ну, не то что грянула, это не было совсем уж неожиданностью: о ремонте родители говорили постоянно, но сыну не приходило в голову, какая смертельная опасность подстерегает его друга. Смертельная! Разные планы спасения придумывал Лерка – например, пошептаться с теми, кто будет ремонтировать квартиру; вдруг это окажутся те самые веселые дяденьки, которые недавно строили гараж в детском саду? Репетировал, что и как скажет, а старик одобрительно следил за ним.
Пришли, однако, не дяденьки, пришли тетеньки, и это совершенно убило моего доверчивого героя. Неприкаянно бродил он по пустому, спящему еще двору, потом забрался на чердачную лестницу, и тут я его оставил. Оставил навсегда… Если парикмахер Филя еще не раз и не два появится на страницах моих книг – под другим именем, в другом обличье и возрасте, с другой профессией, но все так же не умеющий принять себя, то добрый, поэтичный и одинокий ребенок из благополучной семьи исчерпал себя как художественный образ. Мне больше нечего было сказать о нем. На смену ему придут другие дети. Не фантазией автора будут рождены они, а списаны с натуры. С натуры, которая с некоторых пор постоянно находилась у меня перед глазами.
Натура запросилась на свет преждевременно, на месяц раньше положенного срока, всех смертельно перепугав, меня в первую очередь. Вызвали «скорую», которая, несмотря на скверные подмосковные дороги, добралась довольно быстро. «Кто поедет с роженицей?» – с безразличием спросила врач. «Я», – одновременно ответили мы с тещей. С тем же сонным безразличием (время было позднее) врач посмотрела сперва на нее, потом на меня, и разрешила ехать обоим.
Никогда не были мы с моей тещей так близки, так родственно, так кровно близки, как в ту ночь.
Когда возвращались домой, разразилась гроза. То была первая летняя гроза – лето, календарное лето только что наступило, буквально несколько часов назад. Мы спрятались на террасе барака, и мучил нас один-единственный вопрос: выживет ли? Считалось, что у восьмимесячных шансов меньше, чем у семимесячных…
В девять утра я был в больнице. Она располагалась в старом кирпичном, в три этажа здании, причем родильное отделение умудрились засунуть как раз на третий. Корчащаяся от боли, поддерживаемая с обеих сторон жена едва одолела накануне крутые бесконечные ступеньки. Ну что хорошего можно ждать от подобного лечебного заведения!
«Девочка, два сто», – равнодушно объявила мне тетенька в белом. «А это много или мало?» Тетенька уклончиво пожала плечами. Я понял, что все кончено. Я вообще легко впадаю в панику, а тут, согласитесь, было от чего. Этот третий этаж в доме без лифта – где еще в мире могли додуматься до такого! Эти чудовищные ступеньки! Эта вареная курица в белом, далеко не стерильном халате! Я сказал, что хочу поговорить с врачом.
У врача были раскосые черные глаза, я не знал, в какой из них смотреть и совершенно не понимал, что она говорит мне. А говорила она долго и озабоченно. Одна-единственная мысль свербела в мозгу, и я высказал ее, едва наступила пауза. «Она будет жить?»
Тут уж растерялась врач. Даже глаза ее, показалось мне, перестали на секунду косить, впившись в идиота, которому могло прийти в голову такое. Я понял это, прежде чем она открыла рот. Понял, что спасен. И даже слов ее не услышал – не помню, хоть убей, что она сказала. Но помню, хорошо помню, как сбежал по ступенькам, которые теперь были вовсе не крутыми, да и этаж, к моему веселому удивлению, оказался не третьим, а вторым. Помню яркое солнце первого летнего дня, мокрую после дождя, но уже теплую, исходящую парком землю, помню, как спустя три или четыре часа ворвался в аудиторию, где принимал экзамен тот самый боготворимый нами профессор с хрущевскими повадками. Надо ли говорить, что сейчас я питал к нему особенно пылкие чувства?
«У меня дочь родилась!» – объявил с порога, объясняя свое опоздание.