Александр Воронский - За живой и мёртвой водой
После разговора с Топильским я вспомнил петербургскую ночь, лампу с абажуром, старые перчатки, нитки, пробор на голове, огромные, блестящие глаза, — я вспомнил житейскую, мелкую, немудрую, обычную заботу об обречённых пальцах, чтобы не мёрзли они, — и странный, непонятный взгляд в дверях при прощании. Тогда она немного задержалась, словно хотела что-то сказать, но ничего не сказала.
Я мог, я должен был прийти в смятение, но сердце моё от виселиц, от военных судов, от смертников, от подкопов, от голодовок и предательств, от моей ненависти стало жестоким и неподатливым.
«Я имени её не знаю…»
Мы выступаем
Октябрьские дни пришли неожиданно, как бывает всегда со стихийным народным движением.
Петербург замер в зловещей, гулкой, неестественной и напряжённой тишине. В стране вдруг объявился новый хозяин. Неведомый, незнаемый доселе, он впервые державно и повелительно остановил движение поездов, пароходов, моторов, он заставил умолкнуть гудки, сирены. Он распоряжался самым главным и ценным — человеческим трудом, без чего человеческое общежитие теряет смысл и цель. Люди ходили, ели, пили, смеялись, негодовали, тяжёлым шагом шли куда-то солдаты, стояли на перекрёстках усиленные пикеты городовых, звонко отбивая и цокая копытами лошадей, скрывались за угол казачьи разъезды, вывешивались грозные приказы, — но всё это напоминало останавливающийся маховик, он ещё вращается, но в движении, в ровном его гуде, в стальном мелькании и блеске его частей есть уже бессилие и ненужность.
Серым петербургским утром в мою комнату стремительно вошёл Валентин.
— Читал? — спросил он возбуждённо и бросил на стол листок бумаги. — Манифест! Одевайся скорей, идём на улицу.
Я прочёл манифест. Строки прыгали, бежали между глаз. Мы торопливо вышли.
Было морозное утро. За ночь выпал снег, он рыхло и мягко полёг на улицы, опушил крыши домов, перила, гранит набережной. По-обычному спешили прохожие. На Невском стало оживлённей, но и здесь мы не заметили особых перемен. Направились к Казанскому собору.
— А жалко, — сказал Валентин, — в подполье-то, пожалуй, больше и не придётся работать.
— Манифест — надувательство, — возразил я.
— Разумеется, — согласился Валентин, ежась и засовывая глубже руки в карманы, — но и свидетельство нашей силы. По-твоему, подполье останется?
— По-моему, останется.
— Что ж, это хорошо.
Я согласился: да, это хорошо.
У крыльев Казанского собора мы увидали толпу. Над толпой реяло красное полотнище. Мы присоединились к народу. Невысокий молодой брюнет, сняв шапку и помахивая ею, говорил со ступенек собора о том, что забастовку необходимо продолжать, и звал идти к университету. Толпа зааплодировала, красное знамя колыхнулось, двинулись, толкаясь, нестройно запели «Варшавянку». Подошла новая толпа демонстрантов, мы шли, запрудив улицы. У Дворцового моста движение приостановилось. Студенты образовали цепь.
— Товарищи, не напирайте, может рухнуть мост.
Холодно и неприступно хмурился Зимний дворец. Напрасно вглядывались в его огромные зеркальные окна, напрасно вызывающе гремел революционный марш, напрасно кричали тысячи молодых глоток: «Долой палачей Романовых! Долой царя-последыша!» — дворец хранил каменное молчание, пусты были его окна и безразлично стыли решётки ограды.
Около университета стояла несметная, плотная масса людей, кипевшая возгласами, выкриками, песнями, говором. На высокий балкон вышел человек с едким, заострённым лицом и упрямо торчащими волосами на голове. Поблёскивая остро стёклами пенсне, наклонившись над перилами и вцепившись в них крепко руками, выразительно, старательно выговаривая каждый слог, он ровным, звенящим, напряжённым и как бы злым голосом обратился с речью к демонстрантам. Он говорил, что Манифест — пока одни пустые слова. Он разорвал Манифест: мелкие клочки, кружась и разлетаясь в стороны, полетели вниз на толпу. Она загудела. Оратор продолжал. Нужны гарантии, пусть царское правительство немедленно выведет из столицы войска, освободит заключённых, революция должна не ходить и петь песни, а вооружаться. Нужно действовать.
Говоривший был Троцкий. Слова его охлаждали, были трезвы, и среди ликования и радостного возбуждения в них зазвучала впервые для меня в тот день непомерность и тяжесть путей революции, непреклонность и беспощадность её железной пяты, её расчёт и её воля подчинить себе хаос и стихию.
После речей других ораторов почему-то пошли назад к Невскому. Городовым кричали: «Шапки долой!» Они растерянно делали под козырёк. Седоусый генерал остановил свой экипаж, встал и, держась одной рукой за возчика, отдал честь знамёнам, потом говорил, словно благодарил за удачный военный смотр: «Рад, очень рад, отлично». Раздвигая толпу, на сильном белом рысаке с генералом поравнялся гвардейский офицер. Заметив стоящего в коляске генерала, он выпрямился, презрительно и громко крикнул:
— Вам не стыдно, ваше превосходительство, отдавать честь этой сволочи?!
Толпа взвыла, несколько человек бросилось к офицеру: «Шапку долой!» Офицер толкнул кучера, сунул руку в карман. Рысак вынёс его вперёд. Офицер быстро обернулся всем корпусом, протянул руку с револьвером, раздались выстрелы. Рысак бешено понёс его по улице, скрылся за ближайшим углом. От выстрелов никто не пострадал.
С Невского демонстранты повернули по Владимирскому проспекту на Загородный. Было уже за полдень. Мы с Валентином с утра ничего не ели, устали, иззябли, но не могли отстать. На углу Загородного и Гороховой неожиданно демонстрация задержалась, впереди произошло замешательство.
— Солдаты! — пронеслось тревожно в толпе.
— Ложная тревога, не верьте! — кричал рядом с нами человек в золотых очках, с шарфом на шее.
На фонарный столб, стоявший на углу, с разветвлениями и с круглым выступом внизу, проворно взобрался оратор. Он показывал свободной рукой вперёд, кричал:
— Граждане! Солдаты не пропускают нас. Они могут стрелять. Избегайте ненужных кровопролитий!
Где-то, словно бы в стороне, заиграл рожок. Тотчас же сухим треском рассыпался залп. Говоривший заскользил ногами по столбу фонаря, не разжимая руки, рухнул.
— Стреляют! Стреляют!
Люди подались плотной волной назад, стали давить друг друга. Жаркий, зловещий треск гулкими раскатами усилился. Я увидел выпученные, бессмысленные глаза гражданина в очках и с шарфом. Потом он побежал, я побежал за ним. Тело сделалось хитрым, увёртливым. Я, помню, бежал не по прямой линии, а зигзагами, пригнувшись и вобравши в плечи голову. Я никогда нигде раньше так не бегал. Я видел бегущих рядом, впереди, слышал выстрелы.