Николай Оцуп - Океан времени
«Все безысходнее беда…»
Все безысходнее беда —
Короткой жизни половина.
Но ты учила, Мнемозина,
Любить ушедшие года.
Сказать о лире — помоги,
Ты жизнь мою, оберегала
И первые мои шаги
На музыку перелагала.
«Не понукай свободного Пегаса!..»
Не понукай свободного Пегаса!
Будь с ним одно, и он тебя поймет.
Пусть, нервничая, не спешит вперед:
Он конь такого класса,
Что знает сам, куда и как домчать,
Когда понадобится, к сроку…
Как стуком сердца управлять?
Как чудному себя не вверить скоку?
«На французских кладбищенских плитах…»
На французских кладбищенских плитах
Я люблю разбирать имена.
Я присутствие в землю зарытых
Чувствую — не чужая страна.
Разве не героини Бальзака,
И Флобера, и даже Бурже
К петербуржцу выходят из мрака:
Улыбнуться и prendre conge?[5]
Хорошо, что уроки чужбины,
Претворившие воду в вино,
Подтвердили, что «гроздья рябины»
И «березки» забыть не грешно.
«Зашлепанные мокрым снегом…»
Зашлепанные мокрым снегом,
Бегут с усилием вагоны.
И трудно шапкам и телегам
Сквозь ветер двигаться соленый.
То вековых буранов соль,
России въедчивая боль.
В ней столько силы несомненной,
Что даже человек над Сеной
Сквозь хрупкий западный уют
Всем сердцем слышит край огромный,
Где тучи злые слезы льют
И стонут мучеников сонмы.
«Галстук медленно развяжет…»
Галстук медленно развяжет,
С сапогами на кровать,
Тяжело вздыхая, ляжет,
Но уже не может встать.
А другой, курок сжимая
Холодеющей рукой,
Скажет: «Видишь, дорогая,
Что ты сделала со мной?»
Раб не вынесет неволи,
Воина убьют в бою,
Ну а мне навеки, что ли,
Ты даруешь жизнь мою?
В отдаленье парус сгинет,
Бесполезен мой протест,
И красавица покинет,
Или — хуже — надоест.
«Нет, не музыка ропот такой…»
Нет, не музыка ропот такой,
Не отчаяние, не поэзия:
Словно шорох воды дождевой
На покатом железе.
Странный шум, непонятно о чем,
Кажется, извещая о бедствии,
Возникает в молчанье твоем
И растет, как рыдания в детстве.
Ничего, не случилось с тобой,
Это может быть чье-то несчастие,
Отголосок тревоги чужой
Или страсти.
Только ты не ропщи, не жалей,
Не напрасные эти волнения,
Им, как жизни летящей твоей,
Есть причина и нет объясненья.
«В неровный век без имени и стиля…»
В неровный век без имени и стиля.
Когда былое в щепы размело,
Попробуй оценить Леконт де Лиля
И трудные заветы Буало.
Знай: чтобы о волнениях земных
Сложить достойное повествованье,
Во-первых, нужно самообладанье
И холод расстоянья, во-вторых.
Я не один сейчас зажег огонь,
Не мной одним тоска овладевает —
Вот и другой: прозрачная ладонь
Глаза от света лампы закрывает.
Он тоже сочинитель — на земле
Немало нас, и часто нам не спится,
Под утро просыхает на столе
Значками испещренная страница.
Мы пишем о несчастиях: о том,
Как пьет один, ничем не обольщаясь,
И как другой, измученный трудом,
Пришел и лег в постель, не раздеваясь.
Писать о радости не станем мы,
Она бедна — мы цену ей узнали.
На лоб возлюбленной следы печали
Легли прочнее шелковой тесьмы.
А если мы о счастии поем,
То лишь затем, что в жребии непрочном
Мы помним и волнуемся о том
Высоком, беспредельном и бессрочном.
Потомство нас оценит: наш закал
Любви достоин — это сердце билось
Спокойно, чтобы голос не дрожал,
И внятно, чтобы эхо пробудилось.
1924–1926
«Где снегом занесённая Нева…»
Где снегом занесённая Нева,
И голод, и мечты о Ницце,
И узкими шпалерами дрова,
Последние в столице.
Год восемнадцатый и дальше три,
Последних в жизни Гумилёва…
Не жалуйся, на прошлое смотри,
Не говоря ни слова.
О, разве не милее этих роз
У южных волн для сердца было
То, что оттуда в ледяной мороз
Сюда тебя манило.
«Раскачивается пакет…»
Раскачивается пакет,
И зонтик матовый раскрыт…
Довольно бережно одет,
Он не особенно спешит.
Поспешно семенит за ним
Невзрачный, сгорбленный, в очках,
Подальше с кем-то молодым
На очень острых каблучках
Проходит женщина. За ней
Какой-то розовый солдат.
И целый день, и сотни дней,
И тысячи, вперед, назад
Идут бок о бок или врозь
Не те, так эти, где пришлось…
Ни человека, ни людей
(Живые, да, но кто и что?),
А сколько жестов и вещей,
Ужимок, зонтиков, пальто.
«Этим низким потолком…»
Этим низким потолком,
Этим небом, что в окошке,
Этим утренним лучом
Солнца на забытой ложке.
Вот я к жизни возвращен,
Страх слабеет понемногу:
Значит, мне приснился сон,
Все на месте, слава Богу.
Дай припомню, отчего
Слезы по щекам бежали.
Что я видел? Моего
Брата… на полу… в подвале.
Он уткнулся в пол лицом,
Руки врозь по грязным плитам,
Кровь чернела под виском,
Пулей острою пробитым,
Он лежал… Но где же он?
Иль недаром сердце ныло?
«Бедный, это ведь не сон,
Милый, так оно и было».
Химеры