Степан Швец - Под крыльями — ночь
Рассказывала жена легко, даже весело, но за этой веселостью угадывалась тяжелая доля эвакуированных, которых военное лихолетье разбросало далеко от родных мест, разлучило с мужьями, сыновьями…
Но сейчас моя жена была самой счастливой, и ей по-хорошему завидовали. Подруги приходили поздравить её, а заодно и порасспросить гостя, скоро ли разобьют врага.
— Ты уж извини, Антоновна, — говорили женщины. — Не серчай, что мужика от тебя отвлекаем.
И начиналась беседа, в которой приезжему приходилось выполнять роль и военного обозревателя, и комментатора международных событий.
Приглашали в гости и нас. Хозяйка дома, у которой жена зимовала, спросила, когда мы пришли:
— Хотите печенки?
— С удовольствием, — отвечаю.
Хозяйка подает на стол горшок, открывает его, а там… обыкновенная печеная картошка. Заметив, что предложенное блюдо не произвело особенного впечатления, хозяйка предлагает:
— А может, каравая отведаете?
Каравай на Украине — это большой-пребольшой сдобный хлеб, разукрашенный всевозможными шишками и вензелями. Его пекут к свадьбе, ставят в центре стола, а к концу торжества разрезают на куски и раздают гостям. Принести домой кусок каравая — значит, засвидетельствовать, что ты был на свадьбе. Но откуда здесь взяться караваю, когда обыкновенного-то хлеба не хватает?
— С удовольствием, — ответил я.
— Наконец-то угодила, — сказала хозяйка, доставая из печи следующий горшок и ставя его на стол. Оказалось, что это та же картошка, только запеченная в молоке…
Правление колхоза выделило жене как примерной труженице огород. Там она посадила картофель, овощи и разбила цветник. Каждое утро я вставал вместе с солнцем и возился на огороде. Запахи земли и свежей зелени возвращали меня к далекому детству, и порой мне начинало казаться, что сейчас меня окликнет мама и позовет завтракать…
В комнате, которую занимала моя семья, на окне в ящиках уже цвели помидоры. Потом жена писала мне, что высадила их в грунт и вырастила. И когда к концу лета в поле в обеденный перерыв она доставала из сумочки хлеб и красный помидор, местные колхозники удивлялись:
— Нет, ты не городская…
— Почему же я не городская? — отвечала жена. — В Москве жила.
— Москвичом любой может стать, пускай попробует стать колхозником.
— Я и есть колхозница. Моя молодость прошла в колхозе…
Промелькнули дни отпуска, пришла пора расставаться, а мы, кажется, только вчера встретились и еще не переговорили обо всём, что волновало нас обоих в томительные дни разлуки. Время, время… Как медленно оно тянется, когда сидишь на вокзале в ожидании поезда, и как оно почти совсем останавливается, когда находишься над целью, особенно когда тебя поймают скрещенные лучи прожекторов и прекратится зенитный огонь. Ослепленный, висишь, как на привязи, и ждешь, что вот-вот тебя атакует истребитель. Штурман всё колдует у прицела, а щелчков бомбосбрасывателей почему-то не слышно. Потом начнешь считать эти щелчки, держа строго заданный курс, и краткие мгновенья между щелчками кажутся часами…
В день моего отъезда председатель сельсовета снарядил подводу в Долматово. В ожидании её мы с женой и дочерью сидели на бревнах около сельсовета. Делали вид, что нам весело, говорили о всяких пустяках, лишь бы не молчать.
На душе, как говорят, кошки скребут, а мы стараемся быть веселыми. После моего рассказа жене, какой она засела мне в памяти, — плачущей, она решила не выдавать своего внутреннего состояния. Шутила, улыбалась.
Подъехала подвода. Мы обнялись, распрощались.
— Пиши, а лучше — телеграфируй, что жив…
Лошадь тронулась. Расстояние, разделявшее нас, всё увеличивалось. Мы продолжали махать друг другу руками. Жена крепилась. Но едва подвода успела скрыться за угол, как она разрыдалась. Больше сдерживаться — сил не хватило. Да и я тоже (что греха таить?) только они скрылись — не удержался. Заплакал беззвучно, как умеют плакать мужчины…
До Свердловска я добрался поездом, а там друзья устроили меня на самолет — и вот я уже в своей части. Поездка в Тамакул, десятидневный отпуск — всё это отошло, как целительный сон. Я испытал свежий прилив бодрости. Я снова встал в строй.
Дальние маршруты
Едва мы с Рогозиным прибыли в часть, на нас обрушилось горестное известие: в наше отсутствие несколько экипажей не вернулись с боевого задания.
Случилось это в конце мая. На пути к цели, которая находилась в глубоком тылу гитлеровцев, предстояло преодолеть мощный циклон. Учитывая трудности полета, командование выпустило на задание более опытные экипажи и предупредило их: в случае невозможности пробиться сквозь облака — возвращаться на свой аэродром.
Такое условие командование ставило всегда, когда была плохая погода. Но получалось так, что те, кто возвращался из-за плохих метеорологических условий, оказывались в меньшинстве; иногда это был один-единственный экипаж.
Бывало и так, что большинство экипажей прекратили выполнение задания, а ты один пробиваешься к цели, запорешься, и потом генерал Новодранов отругает:
— Какого черта на рожон прешь? Видишь, что плохо, — возвращайся. Мне такое геройство ни к чему. Мне люди дороже.
Самоубийц среди нас не было, но тем не менее боязнь прослыть робким заставляла людей порой безрассудно рисковать.
В полете, о котором идет речь, перед экипажами встал вопрос: продолжать полет или возвращаться? Как правило, наиболее опытные всегда продолжают полет, менее опытные — возвращаются. Каждому, кто имел десяток-другой полетов, хотелось оказаться в числе «наиболее опытных». Но в данном случае получилось наоборот: самые опытные, видя невозможность пробиться, возвратились, остальные продолжали полет, и никто из них на базу не вернулся.
Спустя почти месяц в часть вернулся капитан Кулешов — штурман одного из экипажей, не вернувшихся в ту злополучную ночь с боевого задания.
Сидим мы однажды в столовой в ожидании обеда и вдруг видим — заходит Кулешов. Мы уже знали, что он вернулся, но больше нам ничего не было известно. Пригласили его за свой стол и попросили рассказать, что с ними случилось.
Плотный, среднего роста, спокойный, уравновешенный офицер с приятным добродушным лицом, он всегда выглядел так, будто собирается на боевое задание условно. Задание готовил легко, с прибаутками и всегда загадочно улыбался. С ним всегда было приятно быть вместе. Глубокое нервное потрясение в корне изменило и его облик, и душевное состояние, и поведение. Он стал неузнаваем. Вместо былого добродушия лицо его выражало не то удивление, не то испуг. Он был непривычно возбужден, ему нелегко было рассказать о случившемся.