Олег Лекманов - Осип Мандельштам: Жизнь поэта
Характеристика Мандельштама—студента Кавериным, а в еще большей степени – Владиславом Ходасевичем, окончательно лишится какой бы то ни было степени убедительности, если мы вспомним о том, что экзамен по латинским авторам Мандельштам с оценкой «удовлетворительно» пересдал 18 октября 1916 года.
А летом 1915 года, готовясь к злополучному экзамену по античным авторам, поэт жил в Коктебеле, в доме Максимилиана Волошина и, вероятно, штудировал исследование уже упоминавшегося нами А. И. Малеина «Пушкин и Овидий».[205] Во всяком случае, в коктебельском Мандельштамовском стихотворении «С веселым ржанием пасутся табуны…» облик изгнанника—Овидия[206] совмещен с обликом изгнанника—Пушкина. Можно также отметить, что в своем стихотворении Мандельштам по—акмеистически ненавязчиво, но вполне отчетливо и разнообразно варьирует сочетание букв «с» и «т», как бы намекая на столетие, разделяющее его эпоху и эпоху Пушкина:[207]
С веселым ржанием паСуТСя табуны,
И римской ржавчиной окрасилась долина;
Сухое золото классической весны
УноСиТ времени прозрачная СТремнина.
Топча по осени дубовые лиСТы,
Что гуСТо СТелюТСя пуСТынною тропинкой,
Я вспомню Цезаря прекрасные черты —
Сей профиль женСТвенный с коварною горбинкой!
Здесь, Капитолия и Форума вдали,
Средь увядания спокойного природы,
Я слышу АвгуСТа и на краю земли
Державным яблоком катящиеся годы.
Да будет в СТароСТи печаль моя СвеТла:
Я в Риме родился, и он ко мне вернулся;
Мне осень добрая волчицею была,
И – месяц Цезаря – мне авгуСТ улыбнулся.[208]
4
Четырнадцатого апреля 1915 года умер выдающийся русский композитор Александр Николаевич Скрябин. «Для людей „аполлоновского“ круга, – отмечает Р. Д. Тименчик, – музыка Скрябина была больше чем музыкой – заклинанием и предсказанием судьбы поколения. В день, когда Мандельштам узнал о смерти Скрябина, он, кажется, буквально кинулся к далеко не коротко знакомому Блоку, чтобы с ним поговорить о Скрябине…»[209]
Сын преподавательницы музыки, Мандельштам в течение всей своей жизни не оставлял занятий музыкософией (по меткому слову Б. А. Каца), то есть – попыток «уразумения музыки».[210] Можно, конечно, привести мнение придирчивого спутника последних лет жизни Мандельштама, Бориса Кузина, который считал, что «музыка не была» «родной стихией» поэта.[211] Однако хорошо знавший Мандельштама композитор—футурист Артур Лурье полагал совсем иначе. В своих мемуарах он писал; «Мне часто казалось, что для поэтов, даже самых подлинных, контакт со звучащей, а не воображаемой музыкой не является необходимостью и их упоминания о музыке носят скорее отвлеченный, метафизический характер. Но Мандельштам представлял исключение; живая музыка была для него необходимостью. Стихия музыки питала его поэтическое сознание».[212] «В музыке О<сип> был как дома, и это крайне редкое свойство», – подтверждала Анна Ахматова.[213] «Мне ставили руку по системе Лешетицкого (польского пианиста и педагога. – О. Л.)», – не без щегольства сообщал сам поэт в повести «Египетская марка» (11:481).
Весьма выразительное, хотя, конечно, и не исчерпывающее представление о пристрастиях Мандельштама в музыке способно дать изощренное метафорическое описание разнообразных партитур в той же «Египетской марке» (1927):
«Громадные концертные спуски шопеновских мазурок, широкие лестницы с колокольчиками листовских этюдов, висячие парки с куртинами Моцарта,[214] дрожащие на пяти проволоках, – ничего не имеют общего с низкорослыми кустарниками бетховенских сонат.
Миражные города нотных знаков стоят, как скворешники, в кипящей смоле.
Нотный виноградник Шуберта[215] всегда расклеван до косточек и исхлестан бурей.
Когда сотни фонарщиков с лесенками мечутся по улицам, подвешивая бемоли к ржавым крюкам, укрепляя флюгера диезов, снимая целые вывески поджарых тактов, – это, конечно, Бетховен; но когда кавалерия восьмых и шестнадцатых в бумажных султанах с конскими значками и штандартиками рвется в атаку – это тоже Бетховен.[216]
Нотная страница – это революция в старинном немецком городе.
Большеголовые дети. Скворцы. Распрягают карету князя. Шахматисты выбегают из кофеен, размахивая ферзями и пешками.
Вот черепахи, вытянув нежную голову, состязаются в беге – это Гендель.
Но до чего воинственны страницы Баха – эти потрясающие связки сушеных грибов.[217] <…>
Пусть ленивый Шуман развешивает ноты, как белье для просушки, а внизу ходят итальянцы, задрав носы; пусть труднейшие пассажи Листа, размахивая костылями, волокут туда и обратно пожарную лестницу» (11:480–481).
Приведем также упоенный перечень в Мандельштамовском воронежском стихотворении 1935 года, посвященном скрипачке Галине Бариновой:
За Паганини длиннопалым
Бегут цыганскою гурьбой —
Кто с чохом – чех, кто с польским балом,
А кто с венгерской чемчурой.
Девчонка, выскочка, гордячка,
Чей звук широк, как Енисей,
Утешь меня игрой своей —
На голове твоей, полячка,
Марины Мнишек холм кудрей,
Смычок твой мнителен, скрипачка.
Утешь меня Шопеном чалым,
Серьезным Брамсом,[218] нет, постой —
Парижем мощно—одичалым,
Мучным и потным карнавалом
Иль брагой Вены молодой —
Вертлявой, в дирижерских фрачках,
В дунайских фейерверках, скачках,
И вальс из гроба в колыбель
Переливающей, как хмель.
Из австрийских композиторов для Мандельштама был еще важен Глюк, чья опера «Орфей и Эвридика» стала фоном для Мандельштамовского стихотворения 1920 года:
Снова Глюк из жалобного плена
Вызывает сладостных теней.
Захлестнула окна Мельпомена
Красным шелком в храмине своей.
После гама, шелеста и крика
До чего кромешна тьма.
Ничего, голубка, Эвридика,
Что у нас студеная зима.[219]
(«Чуть мерцает призрачная сцена…»)
Представление оперы Рихарда Вагнера «Валькирия» в Мариинском театре отразилось в ироническом стихотворении Мандельштама 1914 года: