Эразм Стогов - Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I
Рассказов по городу ходило множество о Сперанском; каждое его слово, кажется, каждое его движение замечалось и повторялось в публике. Терпение его с просителями было неистощимо. Однажды наделало много говору: монгол-бурят жаловался, что исправник Волошин вызвал его в Иркутск, в его отсутствие забрались в его юрту волки и собаки, утащили говядину и богов. Просил взыскать с исправника убытки. Сперанский отказал. Бурят пришел другой раз с той же просьбой — получил отказ. Пришел третий раз. Сперанский назвал его глупым и приказал вывести. Это происшествие сильно удивило всех, говору было много! Из этого можно заключить, каким терпением обладал Сперанский.
Иркутск знал, что Сперанский сказал, где он был — малейшие подробности не ускользали от общества, но не было ни одного слова о том, что делал в кабинете и делал ли что-нибудь, готовилось ли или не готовилось в будущем для Сибири? Это будущее было непроницаемо, не было даже догадок. Три секретаря Сперанского были люди бойкие, не отказывались от удовольствия и даже очень, но о делах ни полслова! Все знали, что Цейер — правая рука Сперанского по бумагам[148]. Цейер, маленького роста, сухенькой, с большим носом, в очках, с торопливою походкою — не ручаюсь, есть ли у него голос? Часто видел его, но положительно не помню, чтобы он выговорил хотя одно слово. Цейер, статский советник, вечно с бумагами под мышкою и бежит либо к Сперанскому, либо от него. На обедах, балах Цейер почти не бывал. Был и правитель канцелярии (Иван Иванович Шкларевский), но все знали, что он носит только звание; Сперанский не употреблял его[149]. Сперанский был чрезвычайно доступен, но нельзя было не заметить — служащие при нем были совершенно свободны вне службы, но никогда ни один не приближался к нему.
На одном из обедов мне пришлось сесть против капитана путей сообщения; он спросил меня:
— По какой причине морская служба называется смоленая?
— По той же, по которой служба на канавах называется — грязная служба.
— Вы ходили в море?
— Да; я четыре лета служил на кораблях.
— Вы так рано начали службу походами?
— Мы все привыкаем смолоду.
— Скучная ваша служба?
— Почему так? Это неправда, мы все любим быть в море.
— На кораблях не бывает дам?
— Не бывает. Они только бы мешали, на корабле для них нет времени и места.
— Признайтесь, первый поход был для вас страшен?
— Может быть, бывают трусы, но такие переходят в другие службы; из моих товарищей перешли двое в ведомство путей сообщения, их никто не держит.
— Моряки очень серьезны и строги.
— Моряки никогда никого не затрагивают.
Это было недалеко от Сперанского; я на конце неприятного разговора заметил, что внимательно слушает и улыбается; я прекратил отвечать, считая продолжать неприличным.
После обеда капитан подошел ко мне и отрекомендовался: Гаврило Степанович Батенков. Я сказал о себе.
— Извините, я, может быть, сказал вам что-нибудь неприятное?
— Извините, я отвечал вам, как умел.
— А насчет разговора прошу вас не стесняйтесь, браните меня сколько угодно; кроме благодарности, от меня ничего не будет. Михаил Михайлович очень любит, когда я говорю за обедом, а эти господа (указывая на иркутских чиновников) всякою малостью обижаются, говорить с ними невозможно. Вы так добры и умны, дали мне возможность поддержать разговор. Надеюсь, мы будем приятелями, будем садиться против, и вы выведете меня из затруднения.
На другой день Батенков приезжал ко мне, потом я бывал у него очень часто. Мы подружились.
Батенков был довольно большого роста, сухощав, брюнет, с золотыми очками, по близорукости; в фигуре его ничего не было замечательного, но рот и устройство губ поражали своею особенностию. Губы его не выражали ни злости, ни улыбки, но так и ожидаешь — вот-вот услышишь насмешку, сарказм. Дар говорить о чем угодно занимательно, весело и говорить целые часы — эта способность была изумительна! Готовность его на ответы и возражения не имела равного. Батенков был незлобливого, добрейшего сердца. Ученость его была замечательна, он очень легко и много писал стихов; я много читал его басен, но и тут — только сатира и сарказм, более на известные лица и нравы. О Батенкове я знаю только из случайных его рассказов; он начал службу в артиллерии. В 1812-м году[150] ему с товарищем дали по две пушки, приказали защитить мост и не уходить.
— Мы стреляли, французы валились; мы стреляли, французы падали и приближались; французы были близко; товарищ, чтобы спасти пушки, отъехал; у меня оставались только два канонира[151], я сам приложил фитиль и от удара упал; меня проходящие французы кололи, но мне не было больно, но когда штык попал под чашечку колена, я потерял память. Очнулся я в палатке, лежат раненые французы: я был в плену. Вместе с другими я был отправлен на юг Франции, где и вылечился от 18-ти ран. Когда наши взяли Париж и мы, пленные, получили свободу, я явился в главный штаб. Там мне сказали, что Батенков убит и исключен из списков, требовали документов. Какие документы я мог представить? Я назвал батарею, в которой служил; нашлось только два канонира, которые остались живы; узнав меня, засвидетельствовали, что я их поручик.
— А что было с вашим ушедшим товарищем?
— Кутузов смотрел в трубу с холма; товарища судили и приговорили за ослушание расстрелять. Кутузов разжаловал его в солдаты, он убит.
— Как же вы попали в путей сообщений?
— Раны меня беспокоили в ненастье, да и надоела мне фронтовая служба; я написал в управление путей сообщения: если желают иметь хорошего офицера, то я согласен служить.
— Будто бы так и написали?
— Право так, у нас в России худо просить, искать; иди законным порядком — тысячи затруднений, проволочки.
— Ну, а как же сюда попали?
— Хотелось посмотреть Сибирь. Сперанский, познакомившись, вместо моей обязанности дал мне работу: составить новое положение о ссыльных. Много собрал сведений — путаницы, противоречий пропасть; надобно прежде привести к одному знаменателю и потом составить что-нибудь целое.
Я с Батенковым каждый день становился дружнее; за обедами он вострился надо мною; если удавалось, и я платил ему тем же. В то время и до сего часа я имею природное отвращение ко всякому вину; за здоровье Сперанского вместо шампанского я пил превосходный мед; от двух бокалов меда выходил из-за стола красненький. Это замечал Сперанский; видя мою дружбу с Батенковым, раз говорит ему:
— Приятель ваш молодашка-моряк, может быть, неглупый юноша, но что значит среда: так молод, а уже становится пьяницей.