Татьяна Рожнова - Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки [с иллюстрациями]
Его величество выход имел в собрание во время уже начатия танцования.
Гости угощаемы были чаем, питьем и мороженым»{170}.
Хотя еще утром, когда императрица проснулась и из окон дворца увидела, что согласно приказу Николая I, отданному накануне, на площади перед Зимним были выстроены около 60 тысяч кавалерии и пехоты, она сделала запись в дневнике на своем родном, немецком языке: «Итак, полки на площади. Как будто тревога»{171}.
2 февраля 1837 года.
Павел Бестужев — брату.
«Любезный Александр!
Сообщу для тебя неприятную новость: вчера мы похоронили Александра Пушкина. Он дрался на дуэли и умер от раны. Некто г-н Дантес, француз, экс-паж герцогини Беррийской, облагодетельствованный нашим правительством, служивший в кавалергардах, был принят везде с русским радушием и за нашу хлеб-соль и гостеприимство заплатил убийством.
Надо быть бездушным французом, чтобы поднять святотатственную руку на неприкосновенную жизнь поэта, которую иногда щадит сама судьба, жизнь, принадлежащая целому народу <…>
Пушкин сделал ошибку, женившись, потому что остался в этом омуте большого света. Поэты с их призванием не могут жить в параллель с обществом, они так не созданы. Им нужно сотворить себе новый парнас для жительства. Иначе они наткнутся на пулю, как Пушкин и Грибоедов, или того еще хуже, на насмешку!!»{172}.
3 февраля 1837 года
«Начато Военно-судное дело, произведенное в Комиссии военного суда учрежденной при Лейб-Гвардии Конном полку над Поручиком Кавалергардского Ее Величества полка Бароном Геккереном, Камергером Двора Его Императорского Величества Пушкиным и Инженер-Подполковником Дан-засом за произведенную первыми двумя между собою дуэль, а последний за нахождение при оной секундантом»{173}.
После того как был сформирован состав суда, 3 февраля состоялось его первое заседание. Из протокола следует, что «презус (председатель Военно-судной комиссии. — Авт.) объявил, для чего собрание учинено, предупредил о тайности процесса»{174}.
В тот же день назначенный следователем полковник А. П. Галахов, знавший Поэта лично, произвел первый допрос Данзаса и Дантеса. Причем Дантеса он допрашивал у него на квартире, где тот находился под домашним арестом.
Командир кавалергардского полка генерал-майор барон Р. Е. Гринвальд письменно ответил на запрос суда по поводу Дантеса: «…имею честь уведомить Военно судную Коммисию, что означенный Поручик Барон Д-Геккерен считается Арестованным и по случаю раны им полученной на дуэли живет у себя на квартире на Невском проспекте в доме Влодека под № 51»{175}.
В конце 1836 года Геккерн переехал из дома Голицыной на Невском, 63 (ныне — дом № 60) в дом Влодека, куда вместе с ним переехал и Дантес и где после свадьбы поселилась и Екатерина Гончарова. По словам современников, это была странная супружеская пара: «Один из самых красивых кавалергардов и наиболее модных людей» — и рядом с ним — «не то крупный иноходец — не то ручка от метлы»{176}.
Как видно, злословие и сплетни не утихали, напротив — они множились с каждым днем. Так, фрейлина императрицы Мария Карловна Мердер (1815–1870) отметила в своем дневнике:
«В моем распоряжении две версии. Тетя рассказывает одно, бабушка совсем другое — последнее мне милее. У бабушки Дантес-де-Геккерен является „галантным рыцарем“, а если верить тете — „это — грубая личность“… Видимо, прав был Б-н, когда говорил, что женщинам больше по нраву франты. Вот и мне Дантес куда милее Пушкина… Поговаривают о том, что Дантес может лишиться руки — бедный молодой человек!»{177}.
В тот же день литератор Николай Иванович Любимов, хорошо знавший Пушкина, писал М. П. Погодину о предыстории дуэли и о гибели Поэта, назвав Дантеса «новым Геростратом»:
«…на бале, который недавно был у гр. Воронцова-Дашкова, он, т. е. тот же сукин сын, явившись уже с супругою, не устыдился опять возобновить при всех и как бы в явное поругание над Пушкиным свои ухаживания за его женой»{178}.
Друзей же Пушкина смерть его повергла не только в глубочайшее горе, но и в растерянность: столь значительна была его фигура, столь много он для них значил. Трудно было поверить, что Он — тоже простой смертный, и они еще долго не могли прийти в себя…
3 февраля 1837 года.
Баронесса Евпраксия Вревская — брату Алексею Николаевичу Вульфу.
«Разные обстоятельства не позволяют мне продлить мое пребывание в Петербурге, мой милый ангел, и ждать твоего приезда сюда, как я думала прежде, потому что мы все полагаем, что ты приедешь с Сергеем Львовичем. Это было бы для него благодеянием. Ты знаешь, что за ним послали, чтобы отвезти тело Александра Сергеевича в Михайловское. Мне очень грустно… Завтра я еду в Голубово и, вероятно, не скоро возвращусь сюда. Когда я тебе писала первое отсюда письмо, я была чрезвычайно счастлива, этим счастьем верно и письмо мое дышало. До сих пор я еще не могу собрать мои мысли в порядок, отчего и не пишу тебе этот раз много… Эти две недели могли быть самые счастливые в моей жизни, если бы не это несчастное происшествие»{179}.
Денис Давыдов — князю П. А. Вяземскому.
«3 февраля 1837 года Москва, на Пречистенке в собственном доме
Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сю пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки. Ты, который должен все знать и который был при последних минутах его, скажи мне, ради бога, как это случилось, дабы я мог опровергнуть многое, разглашаемое здесь бабами обоего пола. Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца и как можно скорее.
Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России! Воистину общественное бедствие! Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертию на полях сражения, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность, тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, — а это Бог знает какое несчастие! А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти.
Денис»{180}.
Но и через месяц смятение и скорбь не отпускали душу прославленного воина, и он снова писал князю Вяземскому:
«Веришь ли, я все был нездоров, мой милый Вяземский, и только что теперь собрался писать к тебе и благодарить за письмо твое. Видя в обращении несколько описаний горестного происшествия с Пушкиным, между которыми и письмо твое к Булгакову, я не счел за преступление позволить списать Булгакову и одному из моих приятелей письмо твое ко мне, с тем, однако ж, чтобы они не давали с него копий до твоего разрешения. Хорошо ли я сделал? Ты, может быть, забыл уже то, что ты писал ко мне в этом письме, но сколько я могу понять, в нем нет ничего непозволительного; напротив, в нем все дышит русским, истинно русским — и любовью к славе отечества, и любовью к царю нашему. Веришь ли, что я по сю пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня! Пройдя сквозь весь пыл наполеоновских и других войн, многим подобного рода смертям, я был и виновником и свидетелем, но ни одна не потрясла душу мою, подобно смерти Пушкина. Грустно, что рано, но если уже умирать, то умирать так должно, а не так, как умрут те из знакомых нам с тобою литераторов, которые теперь втихомолку служат молебен и благодарят судьбу за счастливейшее для них происшествие. Как Пушкин-то и гением, и чувствами, и жизнию, и смертию парит над ними! И эти говенные жуки думали соперничать с этим громодержавным орлом! Есть и в нашей столице некоторые, которые в присутствии моем будто сожалеют, а судя по лицам готовы плясать.