Владимир Стасов - Училище правоведения сорок лет тому назад
По четвергам происходили, от 2 до 3 часов после обеда, «свидания родственников». Собственно эти нежности нам мало были нужны, разве только для того, чтоб и в середине недели, от воскресенья до воскресенья, поесть колбасы, бутербродов, пирожков, яблоков и винограду; для молодых же, красивых и разряженных маменек, сестриц и тетенек это была счастливая оказия выставить лишний раз наряды, поглядеть на других и убить часок в своем дне. Что за пустейшие и никому не нужные разговоры тут шли! И какой начинался переполох, какой шум, поцелуи, какое передаванье узелков и корзиночек, когда звонил колокольчик в 3 часа! Хорошо же было ученье в остальные два класса того дня, с набитым бестолково брюхом и с развлеченной головой. Впрочем, уже и в первые годы училища эти «свидания родственников» как-то почти совершенно пали и запустели.
V
Навряд ли в каком-нибудь другом русском учебном заведении музыка процветала в такой степени, как в Училище правоведения. В наше время музыка играла у нас такую важную роль, что, наверное, могла считаться одною из самых крупных черт общей физиономии училища. Живопись, скульптура, — о них не было у нас и помина, классы и учителя рисования были в таком же точно небрежении, почти загоне, как и везде в остальной России: рисовали у нас в классах чисто для проформы; учителя рисования бывали, обыкновенно, самые несчастные и, как всегда у нас водится, из числа самых неспособных, из числа самых ни к чему не годных питомцев Академии художеств. И потому, подобно всем остальным русским училищам, как никто из нас не умел рисовать раньше правоведения, так никто не умел и после него. Исключения были, но очень редкие. Совсем другое дело было с музыкой. На нее у нас была — просто мода. Большинство воспитанников играли на чем-нибудь, и, глядя на других, даже самые деревянные и прозаичные выбирали себе который-нибудь инструмент и ревностно хлопотали над ним. Это, конечно, всего более зависело, во-первых, оттого, что наш принц очень любил музыку, много занимался ею, даже сочинял; сверх того, великим почитателем музыки был также и директор Пошман, который хотя вовсе не играл и не пел, зато у него сестра была отличная фортепианистка, и почитание музыки велось у него издавна в семье. Во-вторых, процветанию музыки в училище способствовал случай: при самом открытии училища дуда сразу поступило много мальчиков и юношей, занимавшихся музыкой еще дома. Не мудрено после этого, что наше училище получило с самого же начала какую-то особенную музыкальную окраску. В этом отношении очень курьезен вот какой случай.
Император Николай сам лично присутствовал 5 декабря 1835 года при открытии училища; но спустя несколько дней, в конце того же декабря, снова приехал. Верно, ему хотелось посмотреть, как идет новое училище. Он вошел со двора, запретил встретившимся солдатам говорить про свой приезд и поднялся вверх по внутренней круглой лестнице, ведшей, мимо квартиры священника и некоторых «воспитателей», к умывальной комнате и к дортуарам. Места было тогда в училище везде мало, и потому каждый учил свои музыкальные уроки в дортуарах. Во время антрактов между классами дортуары были, словно птичник, наполнены всевозможными музыкальными звуками, и вот, совершенно неожиданно, к своему величайшему изумлению, император Николай именно и попал сразу в этот разноголосый птичник. Первым ему встретился толстый и рослый, с оттопыренными красными щеками, Бенкендорф, проделывавший свои гаммы на флейте. Он был из остзейцев, хотя и не очень-то давно приехал из Ревеля, но настолько уже понатерся в Петербурге, особливо у своего родного дяденьки, генерал-адъютанта графа Бенкендорфа, в то время начальника III отделения, что мгновенно сообразил, что надо делать, когда увидал, краем глаза, монументальную фигуру императора Николая, в конногвардейском сюртуке, входящего в дортуар. Он прикинулся, будто ничего не видит, и, бросив гаммы, принялся тщательно играть на своей флейте «Боже, даря храни», лишь незадолго перед тем сочиненное и пошедшее в оборот. Император Николай остановился на минуту, сказал несколько любезных слов по-немецки Бенкендорфу, которого вспомнил и узнал, и в хорошем расположении духа пошел дальше. Через две-три комнаты дальше он наткнулся на другого училищного музыканта, тоже немца, барона Клебека. Этот играл на скрипке, но, в противоположность Бенкендорфу, был невылощенный деревенский остзейский медвежонок, в первый раз попавший в Петербург и не только не видавший отроду русского императора, но даже не знавший, что такое это значит: император! Он прилежно пилил на своей скрипке, ничего не видал и не слыхал и почти с испугом поднял глаза на громадного генерала, вдруг откуда-то выросшего подле него и что-то спрашивавшего его густым басом на неизвестном ему языке — русском. Клебек, еще маленький мальчик, сконфузился и робко отвечал по-немецки, что не понимает, что ему говорит «его превосходительство». Все это вместе понравилось императору Николаю, конечно, как курьез — его вдруг не знают, ему вдруг говорят «ваше превосходительство»! Он очень любезно поговорил с Квебеком (опять-таки по-немецки, как с Бенкендорфом), расспросил его про место его родины и родных, и когда, в эту же минуту, прибежал запыхавшись, в своем вицмундире, Пошман, то весело приветствовал его и сказал ему про Клебека, уже успевшего окаменеть со своей скрипкой и смычком в руках: «C'est un joli talent!» Потом он прошел по Есему училищу, остался везде доволен и, садясь в сани, сказал Пошману:
— Благодарю! У тебя в училище прекрасный дух.
Итак, первое впечатление императора Николая в нашем училище было: немецкое и музыкальное.
Главным музыкальным у нас двигателем был каш музыкальный учитель Карель. Художественного дарования у него не было никакого, знания тоже очень мало, но зато ревность и любовь к музыке были у него — беспредельны. Он был родом латыш или просто чухонец, как показывает его фамилия и как еще более показывало нам его лицо, широкое, скуластое и мясистое, как у монгола, с маленькими прорезными глазками, с красными щеками, всегда лоснящимися от какого-то притиранья, и седыми волосами, коротко остриженными и торчком стоявшими на верху круглой, как шар, головы. У него всегда была самая добродушная кроткая улыбка на губах, превращавшаяся в восторженную, когда он играл на скрипке или пел диким фанатическим голосом, вроде того, как поют и до сих пор чухонцы в своих церквах, с незатушенным еще и до сих пор язычеством в голосе и выражении. Играл наш Карель на скрипке довольно скверно, но с великим жаром, так что скрипка у него чуть не трещала в руках, а струны положительно ныли и вопили, так он грузно налегал на них смычком, словно выдавливая оттуда сок, — зато он сам был в глубочайшем энтузиазме, когда играл которые-нибудь свои собственные плохие вариации, и мы тоже отдавали справедливость его горячности и пылающим щекам, хотя всегда посмеивались над его необыкновенными приготовлениями к концерту и к собственному solo: в день концерта он всегда вывешивал у своих часов целую связку брелоков, гремевших и звеневших, словно ключи у тюремщика, и только одну левую ногу свою оставлял в сапоге, а другую, неизвестно по каким соображениям, обувал в башмак; сам одевался, вместо вицмундира, в черный фрак, а на голову и лицо издерживал двойную порцию помады и притираний; сверх того, всего себя, с головы до ног, обливал какими-то едкими духами. Правда, несмотря на все это, игра Кареля все-таки выходила ужасно плохая, но мы продолжали уважать ее за горячность и искренно аплодировали нашему любезному седому чухонцу. С тою самою горячностью, с какою играл Карель на скрипке, занимался он и всем вообще музыкальным делом у нас. Ни один из всех наших учителей и профессоров не был до того предан своему предмету, и, кажется, он в целый день только и жил теми часами, когда, наконец, наставало ему время приниматься за музыку с нами. А это было всякий день, т. е. так часто, как ни у одного другого преподавателя в училище. Нашу музыкальную комнату он на свой собственный счет украсил, как только умел: развесил по стенам, в каких-то грошовых рамках, портреты разных музыкальных знаменитостей: Баха, Моцарта, Шпора, Бетховена, Россини, также рисунки некоторых музыкальных инструментов; на стенах висела тоже пара валторн, а в одном углу комнаты стоял большой шкаф, где Карель расставил маленькую музыкальную библиотеку, им самим накопленную на собственные гроши: биографические и технические лексиконы, истории музыки, трактаты, критики, обозрения. Многие из нас, всего более Серов и я, много обязаны были маленькой библиотечке нашего пламенного финна, охотно дававшего на прочтение свои музыкальные книги каждому интересовавшемуся. Здесь мы впервые познакомились с музыкальной историей и критикой. Всего чаще мы оба с Серовым брали музыкальный лексикон Шиллинга, в то время положительно лучшее и самое полное издание по этой части.