Леонид Механиков - Полёт:Воспоминания.
Свернули снова. Уже почти бегом.
Туалета нет! Кругом люди! И вдруг я вижу невзрачный домишко с надписью «ПЕРУКАРНЯ». Что такое «ПЕРУКАРНЯ» мы не знаем, но там два отдельных входа и над ними соответственно: «чоловiча» и «Жиноча». Я где-то слышал, что человек - это по-украински - муж, а жинка - это его жена. Всё правильно. Значит - туалет. Я бегу в дверь, предназначенную для человека. На ходу расстёгиваю ширинку. Влетел в дверь, держа руку на ширинке - и остолбенел: в маленькой комнатуле перед зеркалом сидит ребёнок, над ним хлопочет в белом халате парикмахер! Игорь сзади заталкивает меня в зал: «Да быстрее же, мать твою, быстрее!» Парикмахер неодобрительно оглянулся на шум. Мы пулей выскочили из этой самой перукарни, забежали за её угол и тут уж отвели душу. А ведь я родился в Днепропетровске, городе на Украине!...
В Алкино общежитие нас не пустили. Мы долго ошивались под дверью, пока одна из девушек не согласилась передать Алке, что её ждут на выходе.
И вот ОНА! Боже, как она хороша! Она ещё лучше чем раньше! Она летела на крыльях любви! Она бежала ко мне! Боже, как я её любил! Вдруг она узнала меня и остановилась. Появление меня да ещё в курсантской форме её ошарашило. Может быть, она что и знала, но вот чтобы так вот вдруг...
Алка заулыбалась, степенно подошла к нам, поздоровалась, пригласила к себе. Дежурная бабуля поворчала, но пропустила нас с Алкой. В комнате Алка была одна. Игорь снял фуражку и стал причёсывать свою рыжую шевелюру. Алка сразу захлопотала. Я осторожно, дабы не повредить свои волнистые волосы, снял фуражку. Глянул в зеркало и обомлел: на меня смотрела незнакомая, чужая рожа, с громадной копной чёрных вьющихся волос, словно у арапа Петра Великого! Боже, что натворил этот чёртов парикмахер! Я судорожно натянул на лоб фуражку.
Фуражка вдруг стала мне мала.
Волосы гордо вздыбились во всей своей красе и никак не желали прятаться под фуражкой. Я безрезультатно пытался затолкнуть их под фуражку.
Игорь круглыми глазами смотрел на меня, губы его начинали подрагивать.
- Заходите, мальчики, располагайтесь, а я сейчас чаю приготовлю. Да вы не стесняйтесь, не стойте на входе. Располагайтесь, садитесь. Лёшка, ты что, стесняешься, что ли? Чего стоишь в фуражке? Замёрз? - она подскочила ко мне и вдруг сняла с моей головы фуражку. Копна волос тут же гордо заявила о своём существовании!
- Господи! Лёшка! Ты чего это, а? Ой, красавец-мужчина! Ой, не могу! - и Алка звонко расхохоталась.
Этого я уже вынести не мог! Я, словно из горящего дома, выскочил из комнаты, пролетел коридор, скатился по лестнице и побежал что силы от общежития! Всё! Всё!! А я её любил!.. Да как она могла?! Красавец-мужчина!!! Игорь едва догнал меня. Мы долго бродили по Киеву, кантовались на вокзале, ждали поезда. Поезд, наконец, пришёл. Мы поехали в Быхов. Домой.
Мне уже было всё равно. Красавец - мужчина! Значит - не было любви. Я её так любил, а она меня так унизила… Жизнь потеряла свой смысл. Поезд подходил к Быхову. Дома родители. Ещё и эти высмеют. Надо что-то делать.
Я раз за разом мочу волосы и яростно их расчёсываю. Волосы ложатся, сохнут, и снова поднимаются мерзкой копной! Жизнь отвратительна! В Быхове, прямо на вокзале, я пошёл к парикмахеру: сделайте что-нибудь или стригите под нулёвку. Парикмахер остриг очень коротко, но дома как-то подозрительно все поглядывали на меня, хотя ничего не сказали.
Ну, а любовь...
Любовь - таки была.
Уже спустя много лет, потеряв первую семью, я всё-таки поехал в Ленинград.
К ней.
Она жила там.
Я с ней не переписывался: у неё была семья, дети. Адрес её я взял опять же через мать, - она переписывалась с её мамой. Жизнь Алкина тоже не сложилась, но это потом.
А тогда она пригласила меня к себе домой, познакомила меня с мужем - хорошим и заботливым семьянином, но, как и все инженеры в то время, - неудачником. Она учительствовала в школе, муж - инженер, денег не густо, дети растут...
Попил я тогда у неё чайку вперемешку со слезами в душе, да и пошёл восвояси. Она вызвалась меня проводить, муж разрешил, только попросил, чтобы недолго...
Хороший он человек. Жаль его.
Разошлись-таки они. Об этом она мне написала спустя ещё несколько лет, когда у меня была уже вторая семья.
Она позвала меня. Прямо она этого не сказала. Просто написала, что у неё многое изменилось.
Я не поехал... Она даже не знала, что я ещё в то время, когда не знал её адреса, дважды проводил свой отпуск в Ленинграде. Два месяца я фотографировал Эрмитаж, Петергоф, бродил по улицам этой Северной Пальмиры, этого чуда архитектуры, созданного вывезенными с тёплых и поэтических краёв знаменитыми зодчими, этого памятника великому воспитателю дикого русского медведя - Петру Великому... А тайная надежда была всё-таки - встретить Её.
Не встретил.
У неё, как и у меня в то время были свои семьи. Свои семьи, свои заботы, свои дела… И только изредка прорывалась старая боль:
... И снова ты.
И вновь мечтаньем безумным жизнь моя полна...
Неутоленные желанья
Под маской хладного ума
Влекут к тебе все безудержней,
И с каждым днем все безнадежней
Борьба меж сердцем и умом...
И снова стали ночи душны,
И снова жаркая подушка
Спать не дает...
Безумный мир! Зачем все сложно так, условно?!...
На каждый миг ответ готовый
Законов кодекс нам дает,
Но сердце!
Сердце не поймет никак
Призыв ума холодный.
А тогда я пошёл в Летний сад. Я стоял перед двуликим Янусом, вдыхал запахи осени, смотрел на Неву... И там же, в Летнем Саду, написал ЕЙ стих:
В Ленинградских парках осень стелется.
Вдоль Невы осенняя метелица
Золото с деревьев собирает.
Золото Исаакия витает
Над простором площади Дворцовой...
Я тебе сказал бы это слово,
Только ты за горизонтом где-то,
Может быть, и на другой планете,
В золотистом мареве рассвета,
В одеянье осени одета.
Я тебе сказал бы это слово,
Только встала
Жизнь стеной суровой
Между нами. Двух десятилетий
Не догонишь ни в какой ракете
И живем на разных мы планетах...
По мостам трамваи громыхают,
Золото с деревьев опадает,
Чайка горько над волной рыдает...
Ты реальность, иль мечта пустая, Молодости дымка голубая? Только она этого стиха не читала. Потому что я ей его не посылал. Как не посылал и других. К чему? Зачем рушить её семью, её счастье? Не знал я тогда, что счастье её уже рухнуло, подорвала, подточила его грубая проза жизни.