Дмитрий Мережковский - Наполеон
Если на одну чашу весов положить это, а на другую – те страшные слова: «Я плюю на жизнь миллиона людей», то какая чаша перевесит?
Страшные слова вообще любил говорить – на свою же голову: жадно слушают их два паука, Талейран и Меттерних, как жужжание мухи, попавшейся к ним в сеть; слушает и умный Тэн, и добрый Толстой, и сорок тысяч судей: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы!»
«Пусть он действительно говорил: „Когда моя великая политическая колесница несется, надо, чтобы она пронеслась, и горе тому, кто попадает под ее колеса!“ – это только слова для сцены,– замечает барон Фейн,– я слышу великого актера, но лучше узнаю Наполеона, когда он говорит: „Пусть ночь пройдет по вчерашней обиде“. Или еще: „Нельзя сказать, чтобы люди были в корне неблагородны“. А ведь это на Св. Елене сказано!»[258]
«Он кричал, но не ударял– вспоминает де-Прадт. – Я сам слышал, как он сказал однажды, после сильнейшей вспышки гнева, на одного из своих приближенных: „Несчастный, он заставляет меня говорить то, чего я не думаю и не подумал бы сказать“. Через четверть часа он снова призывал тех, кого удалил, и возвращался к тем, кого обидел: я это знаю по опыту». [259]
«Я только вот до этого места сержусь»,– говорил Наполеон де-Прадту, проводя ладонью по шее. [260] «Знайте, что человек, истинный человек, не способен к ненависти,– говорил он Лас Казу. – Гнев и досада его не идут дальше первой минуты... это только электрическая искра... человек, созданный для государственных дел, для власти, не смотрит на лица; он видит только вещи, их вес и последствия». – «Кажется, он мог бы сделаться союзником злейших врагов своих и жить с человеком, который причинил ему величайшее зло»,– удивляется Лас Каз.
Сам Наполеон думает, что он так легко прощает людей только из презрения, но, может быть, и не только.
«Вы не знаете людей,– говорит он союзникам своим на Св. Елене, когда те негодуют на его бесчисленных предателей. – Знать, судить людей трудно. Знают ли они сами себя ? И потом, я был больше покинут, чем предан; слабости вокруг меня было больше, чем измены: это – отречение Петра; раскаяние и слезы могут быть близки к нему». И он заключает едва ли не самым добрым и мудрым из своих слов: «Большая часть людей не дурна». [261]
В нашей «христианской» цивилизации нет слова для того, что древние называют: virtus. Это не наша «добродетель», а скорее доблесть, мужество и, вместе с тем, доброта, как высшая сила и твердость духа. Именно такая доброта у Наполеона. На этом «святом камне» – Pietra-Santa, как называлась одна из его корсиканских прабабушек,– зиждется он весь.
Благодарность – неугасимая память добра, непоколебимая верность добру – есть добродетель мужественная по преимуществу: вот почему она так сильна в Наполеоне.
«Я презираю неблагодарность, как самый гнусный порок сердца»,– говорит он из глубины сердца. Благодарность – доброта затаенная – теплота глубоких вод. Вот почему он скрывает ее целомудренно: «Я не добр; нет, я не добр, я никогда не был добрым, но я надежен». [262]
Завещание Наполеона – один из прекраснейших памятников этой человеческой «надежности».
Всех, кто сделал ему в жизни добро, вспоминает он; воскрешает, в памяти своей, давно умерших; сам умирающий, благодарит их в детях и внуках и все боится, как бы не забыть кого-нибудь. За десять дней до смерти, уже в страшных муках конца, пишет собственноручно четвертое прибавление к завещанию, «потому что в прежних статьях мы не исполнили всех обязательств». Следуют тринадцать новых статей. «Сыну или внуку генерала Дюгамье, бывшего главнокомандующего Тулонской армией – сто тысяч франков – знак памяти о том уважении, привязанности и дружбе, которые оказывал нам этот доблестный и бестрепетный генерал. – Сто тысяч франков – сыну или внуку Распарена, члена Конвента, за то, что он одобрил наш план Тулонской осады. – Сто тысяч франков – вдове, сыну или внуку нашего адъютанта Мьюрона, который был убит рядом с нами, под Арколем, покрывая нас телом своим».
А в одной из первых статей – сто тысяч франков главному полевому хирургу, Ларрею, потому что «это самый добродетельный человек, какого я знал». [263] Добрый знает доброго.
Что старую кормилицу свою, Камиллу Илари, жену бедного корсиканского лодочника, он благодетельствует всю жизнь – неудивительно; удивительнее то, что выплачивает из собственной шкатулки тайную пенсию кормилице короля Людовика XVI и двум бедным старушкам, сестрам Максимилиана Робеспьера. [264] Так просто и чудно примирил он в сердце своем палача с жертвою.
Сердце человеческое в малом чаще застигается врасплох и познается больше, чем в большом; хуже иногда виден герой сквозь триумфальные ворота, чем сквозь замочную скважину.
«Я могу говорить о нем только полуодетом, и, в этом виде, он почти всегда был добр»,– вспоминает камердинер Наполеона Констан. [265]
Как-то раз, в одной из зарейнских кампаний, после нескольких бессонных ночей, Констан глубоко заснул в императорской ставке, в креслах государя, за письменным столом его, с бумагами и военными картами, положив руки на стол и опустив на них голову. Вдруг вошел Наполеон с маршалом Бертье и мамелюком Рустаном.
Эти двое хотели разбудить спящего, но император не позволил им и, так как другого стула в комнате не было, присел на край своей походной койки, продолжая разговор с Бертье о завтрашней диспозиции. Понадобилась карта. Наполеон подошел к столу и начал вытаскивать ее из-под локтя Констана, потихоньку, так, чтобы его не разбудить. Но тот проснулся, вскочил и залепетал извинения.
«Господин Констан, я очень жалею, что вас разбудил. Простите меня»,– сказал Наполеон с доброй улыбкой. [266]
Многие солдатские грубости его – розовое платье Жозефины, нарочно облитое чернилами за то, что оно ему не понравилось, и даже знаменитый, хотя не очень достоверный, удар коленом в живот философу Вольнею за глупое кощунство – все это можно простить Наполеону за эту царственную вежливость.
Свитский паж, молоденький мальчик, скакал однажды верхом, рядом с дверцей императорской кареты, в сильный дождь. Выходя из кареты, Наполеон увидел, что мальчик промок до костей, велел ему остаться на ночлег и много раз потом спрашивал, не простудился ли он. Паж написал об этом матери, и та, читая письмо его, может быть, узнала кое-что о Наполеоне, чего не знают сорок тысяч судей. [267]
Доктору О'Меаре, на Св. Елене, сделалось дурно, и он упал без чувств к ногам Наполеона, а очнувшись, увидел, что император, стоя на коленях, нагнулся к нему, заглядывает в лицо его и мочит ему виски одеколоном. «Никогда не забуду той нежной тревоги, которую я увидел в глазах его»,– вспоминает О'Меара. [268]