Ирина Муравьева - Жизнь Владислава Ходасевича
Бант — характерная деталь маскарадной эпохи. Кокетство? игра в инфантильность?
Но игра идет не на равных: «царевна» утверждает, что не любит. Но Ходасевич (во всяком случае, в стихах) не хочет верить в это «не любит», с усмешкой закрывая на это глаза. Все равно — «не забудет никогда»; мгновенья отвоеваны у вечности. И последующий разрыв, столь мучительный и болезненный, оказывается не окончательным. Роман — в духе времени — возобновляется, тянется, длится не спеша, со своими приливами и отливами…
«Царевна» — это прозванье пришло, скорей всего, от Павла Муратова, который в письмах, еще до брака, называл Женю «принцесса Малэн» — именем героини Метерлинка. «Принцесса» превратилась в «царевну», что для русского уха звучит гораздо милей. Почему Муратов называл Женю именно так, не совсем понятно: принцесса Малэн была кроткой блондинкой с белыми ресницами (что подчеркивается в пьесе неоднократно), а наша героиня — живой, подвижной брюнеткой. Принцесса Малэн умерла, отравленная медленным ядом; по-видимому, Женя напоминала ее своей хрупкостью, воздушностью, незащищенностью…
И снова прогулка вместе, в Вербное Воскресенье. Все это — уже 1911 год. Отношения возобновлены. Они возвращаются домой с вербного базара. «Владислав садится за стол и очень быстро, сразу пишет стихи — „Какое тонкое терзанье, прозрачный воздух и весна…“»
Стихи совсем не радостные, не весенние, не любовные. Они и называются «Ущерб».
Какое тонкое терзанье —
Прозрачный воздух и весна,
Ее цветочная волна,
Ее тлетворное дыханье!
Кажется, что это сродни пушкинскому:
С каким тяжелым умиленьем
Я наслаждаюсь дуновеньем
В лицо мне веющей весны…
Но нет, оттенок мировосприятия у «декадента» Ходасевича совсем иной. Пушкинский оксюморон: умиленье, пусть даже тяжелое, — совсем не то, что терзанье, пусть утонченное, тонкое, как лунный серп. Пушкинское умиление, при всей грусти последующих строк («Или мне чуждо наслажденье, / И все, что радует, живит…»), гораздо благодушнее и укорененнее в жизни.
Как замирает голос дальний,
Как узок этот лунный серп,
Как внятно говорит ущерб,
Что нет поры многострадальней!
И даже не блеснет гроза
Над этим напряженным раем, —
И, обессилев, мы смежаем
Вдруг потускневшие глаза.
Пора весны оказывается «многострадальной», в ней — ущерб. «Напряженный рай» (весны? ущербной любви?) приносит лишь усталость: потускневшие глаза, бледнеющие губы, даже грозовой вспышки нет.
И все бледнее губы наши,
И смерть переполняет мир,
Как расплеснувшийся эфир
Из голубой небесной чаши.
Чистой радости тоже нет: смерть караулит свою сестру — любовь, смерть надо всем, и эфир, небесный, голубой, читается как эфир гибельный, эфир — средство забвенья, популярное среди декадентов (вспомним Нину Петровскую).
Любовь ли это? Но им хорошо друг с другом…
«Иногда ездим на извозчике за город — в Петровский парк или Сокольники. Там сырые вечера, мягкая душистая трава, таинственные деревья и далекая холодная луна».
Весной Женя уезжает с труппой Рабенек на гастроли в Лондон. Они с Ходасевичем переписываются, как и прошлым летом, во время разлуки. 22 мая Муратова пишет ему из Лондона:
«Милый, милый Владислав. <…>
Ты написал мне какие-то настоящие слова. Но где наше лицо? быть может, оно бывает лишь минутами. Милый Владислав, почему мы сейчас не вместе? Я так хочу тебя видеть, и мне грустно, и зачем я здесь? Милый Владислав, целую тебя. Когда-то мы увидимся.
Женя».
К сожалению, письмо Ходасевича с «настоящими словами», так затронувшими Муратову, не сохранилось, мы можем лишь отчасти догадываться, что могло в нем быть. Женя в ответ грустно признает постоянное лицедейство: настоящее лицо бывает «лишь минутами». Она — маска на декадентском карнавале. Владислав чаще всего надевает маску иронии.
Но, возможно, настала пора «настоящего». И они собираются наконец дотянуться до этого настоящего, встретиться не откладывая, пожить вместе. Может быть, решится что-то окончательно. Местом встречи выбрана Италия, Венеция. Все это не случайно. Поколение русской интеллигенции той эпохи бредило Италией, считало ее своим раем. Жившие там по многу месяцев молодые писатели Борис Зайцев, Михаил Осоргин проводили в городах Италии экскурсии для русских учителей. Павел Муратов, человек выдающийся, мыслитель, искусствовед, писатель, создавал в это время свой классический труд о духе итальянского искусства — «Образы Италии». Как ни парадоксально, он составлял для Ходасевича, отправлявшегося в Италию пока в одиночестве, но в конце концов для встречи с Женей, маршрут путешествий, советовал поселиться в колонии русских политических эмигрантов в Кави под Генуей. Но Ходасевич встречаться с большевиками и меньшевиками вовсе не хотел и поехал в другой городок, недалеко от Генуи, Нерви.
Муратов необычайно тонко чувствовал Италию. Он оставил ни с чем не сравнимое проникновение в суть Венеции, ее духа, ее живописи.
«…А вода! Вода странно приковывает и поглощает все мысли, так же, как она поглощает здесь все звуки, и глубочайшая тишина ложится на сердце. На каком-нибудь мостике через узкий канал, на Понте дель Парадизо, например, можно забыться, заслушаться, уйти взором надолго в зеленое лоно слабо колеблемых отражений. В такие минуты открывается другая Венеция, которой не знают многие гости Флориана и о которой нельзя угадать по легкой и детски праздной жизни на площади Марка. Эта Венеция узнается лучше всего во время скитаний по городу, в поисках еще нового Тинторетто, еще невиданного Карпаччио. <…> Нынешняя Венеция — только призрак былой жизни, и вечный праздник на Пьяцце — только пир чужих людей на покинутом хозяевами месте. Прежняя Венеция жива лишь в дошедших до нас произведениях ее художников».
Ходасевич воспринимает Италию иначе, не через ее искусство, а непосредственно. Он пишет Самуилу Киссину из Нерви 22/9 июня:
«Итальянцы нынешние не хуже своих предков — или не лучше. Господь Бог дал им страну, в которой что ни делай — все выйдет ужасно красиво. Были деньги — строили дворцы, нет денег — громоздят над морем лачугу за лачугой, закрутят свои переулочки, из окна на ветер вывесят рыжие штаны либо занавеску, а вечером зажгут фонарь — Боже ты мой, как прекрасно! <…>