Пантелеймон Кулиш - Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2
11
"Неаполь 1847 г., генв. 5, нов. ст. Письмо твое (от 21 ноя. / 3 дек.) получил; вексель получен за четыре дня прежде. Долгое молчание твое я приписывал именно не чему другому, как затяжке дела и препятствиям ------Ты свое дело сделал, хлопотал и старался изо всех сил; но я своего дела не сделал------Если я, благословясь и молясь Богу, составлял книгу, взвешивая потребности современные жаждущего общества и многого того, что покаместь не видно поверхностным и ничего нехотящим знать людям; если я до сих пор нахожусь в твердом убеждении, что книга моя полезна: то будет малодушно с моей стороны остановиться при начале и не употребить всех сил для того, чтобы довести к концу дело. Если у нас не будет столько любви к доброму делу, чтобы уметь бороться из-за него с препятствиями; если мы не станем употреблять хотя столько постоянства и настойчивости в благих и добрых подвигах, сколько человек низкий употребляет в низких, в стремлении к своей своекорыстной и низкой цели: то где же тогда заслуга наша перед добром? И чем же мы тогда доказали нашу любовь к добру, когда из-за него не выдержали даже столько битв, сколько выдерживает гадкой человек из своей привязанности к гадкому? Итак, повторяю тебе, ты все почти сделал, что тебе казалось очевидно возможно; но я должен сделать также от себя, что мне кажется очевидно возможным------Если книга уже вышла в свет без этих писем, это ничего не значит. Это даже еще лучше----------Как только же они будут разрешены к печатанию, ты их тотчас же отправь в Москву к Шевыреву, чтобы он их вместил во второе издание, долженствующее печататься в Москве, прибавив к слову "издание" пополненное и умноженное ----------По крайней мере совесть моя тогда будет спокойна, и на душе моей не останется тогда упрека, что я был ленив и недеятелен в деле, требовавшем деятельности и благородной устойчивости характера; а без того я не могу успокоиться.
Относительно "Ревизора" ты уже, верно, знаешь мое решение - отложить до следующего 1848 года----------Я и прежде предполагал дать ее [17] на театре только в таком разе, если бы протекло значительное расстояние времени от появления в свет моей "Переписки", чтобы многие мысли успели обойтись в свете и в публике; иначе, все покажется дико и странно. Что же касается до напечатания "Ревизора" отдельно, то это имело бы смысл и расход только в таком случае, если б пиэса возымела в представлении большой успех и произвела сильное впечатление, а без этого нечего об этом и думать. "Развязку Ревизора" положи до времени под спуд. Мне нужно будет потом и самому ее хорошенько пересмотреть. Многое нужно будет сказать гораздо умнее и понятней, чем там сказано. Да и всего "Ревизора" нужно будет хорошенько пообчистивши, дать совершенно в другом виде, чем он дается ныне на театре. Теперь же на него гадко и противно глядеть; из него актеры сделали такую тривьяльность, что, я думаю, нет человека, которому бы приятно было на него поглядеть.
Насчет аккуратности денежной не беспокойся. Счет векселям я веду и, кроме того, что у меня добрая память, не позабываю все записывать. Все приходится так, как следует; нигде не проронено ни копейки: рубль в рубль и копейка в копейку.
Не гневайся на меня за то, что послал тебя к графине Н<ессельрод>. Если найдешь другую скорую оказию переслать мне книги, - конечно хорошо. А если не найдешь, почему не обратиться к ней, хоть, положим, для того, чтобы попробовать? Ведь она же не съест тебя за это! А мне простительно это покушение, потому что она исполнила уже одну комиссию мою в то время, когда еще не знала меня вовсе лично, - и сама даже вызвалась. Почему ж мне не подумать, что она и теперь может для меня сделать одолжение, уже узнавши меня лично? Вообще, я должен тебе заметить, что ты напрасно считаешь меня человеком, доверчиво предающимся людям и полагающимся на всякие сладкие обещания. В твоих глазах, я какой-то прыткий юноша, довольно самолюбивый, которого можно усластить похвалами и всякими вежливыми обхождениями, со стороны всякого рода значительных людей; а мне, говорю тебе не в шутку, это приторно, и я чаще знакомлюсь даже с такими людьми, от которых надеюсь получить именно черствый прием. Мне это нужно для многих, многих, слишком многих причин, которые я бы не умел даже и поведать, и которых ты, может быть, не понял бы даже и тогда, если бы я умел поведать их. Скажу тебе только, что настает наконец такое время, когда упреки, жесткие слова и даже несправедливые поступки от других становятся жизнью и потребностью душевною, и от них удивительно уясняется глаз, растет ум, силы и - словом - растет все в человеке... Но чувствую, что это не может быть тебе понятно. Ты меня не знаешь. Я думал, что многое объяснит тебе моя книга; но, кажется, ты считаешь ее за маску, которую я только надел для публики. Иначе, ты не сделал бы мне напоминания во второй раз, в конце письма твоего----------
Я бы этих слов не сказал бы и тому, который еще недавно начал узнавать людей. Из всего того, что мною написано, несмотря на все несовершенство написанного, можно, однако же, видеть, что автор знает, что такое люди, и уметь слышать, что такое душа человека; а потому не может так грубо ошибиться, как может ошибиться иной; а потому может даже лучше другого взвешивать и светские отношения людей к себе, и отношения людей вообще между собою. Чтобы раз навсегда было тебе, хотя отчасти, понятно, какого рода у меня нынешние отношения к людям, скажу тебе, что не без воли Промысла высшего определено было мне в последнее время сталкиваться с человеком в его трудные минуты и в самые тяжелые состояния душевные, в какие только и обнажается передо мною душа человека. Вот почему мне случилось узнать насквозь многих таких людей, которых никогда не узнать светскому человеку со всех сторон. Если бы случилось мне познакомиться с тобою теперь, именно в последнее время, а не прежде, между нами бы вдруг завязалась дружба навсегда, между нами никогда не произошло бы никаких недоразумений. Но я не введен был никогда вполне в твою душу. Твоя душа не занемогла тогда никакою скорбью, а потому и не могла обнаружить себя передо мною, да и я не в силах был бы тогда ее услышать. Вот почему мы, умея ценить друг друга, однако же не знали друг друга, и не было между нами истинно родного голоса, по которому человек человеку в несколько раз ближе, чем брат брату.
Еще тебе скажу: не думай, чтобы я когда-либо обольщался словами человека даже и тогда, когда меньше знал свет и был далеко невоспитаннее теперешнего. Драгоценный дар слышать душу человека мне уже был издавна дарован Богом, и в неразвитом своем состоянии он уже руководил меня в разговорах с людьми, и передо мной сами собой отделялись звуки истинные слов от звуков фальшивых в одном и том же человеке. Поэтому я весьма рано стал примечать, что есть дурного в хорошем человеке и что есть хорошего в дурном человеке. Ко мне становился человек вовсе не тою стороною, какою он сам хотел стать предо мною; он становился противувольно той стороной своей, которую мне любопытно было узнать в нем; так что он иногда, сам не зная как, обнаруживал себя передо мною больше, чем он сам себя знал. Итак слова твои и предостережение, изъявленные тобою в конце письма, которые ты даже советуешь мне записать себе в книгу, напрасны: ты их сказал вследствие того, что поторопился вывести заключение из дел, по-видимому похожих на те, из которых выводятся подобные заключения, но в самом деле не тех. Вместо того, чтобы воспользоваться сделанным мне твоим замечанием, я сделаю тебе несколько своих замечаний и попрошу их записать себе раз навсегда в свою памятную книжку.