Артем Анфиногенов - А внизу была земля
В лучшем случае — сесть давали.
В лучшем случае «мессера» опаздывали, вновь прибывшие успевали заправиться, отведать фронтового харча… не больше: час первого боевого вылета вступал в свои права.
Неповторимый час. «Должно быть, похож на мать!» — замечал Потокин среди отобранных на задание летчиков чьи-то сведенные брови и приоткрытый, детской свежести рот; как трогательна, как обнажена в молодом лице его доверчивость и мягкость… «Не в отца, в мать», — решал инспектор. И эта сосредоточенность душевных сил на одном придавала ему уверенность… Но то, что он принимал за собственную проницательность, было лишь волнением стартовой минуты, желанием уверить себя в счастливом исходе вылета.
— Бомбы сбрасывать умеешь? — спрашивал Потокин.
— Да.
— На полигоне бомбил?
— Один раз. В ЗАПе.
— Один раз?
— Да.
— Попал?
— Нет.
— Сейчас полетишь и попадешь.
— Хорошо… Согласен.
За секунды до взлета, повинуясь внутреннему толчку, редко в нем обманываясь, Потокин вскакивал на крыло, нырял с головой в жаркую, подрагивающую, обдуваемую винтом кабину новичка — проверить соединительный кран, триммер, сбрасыватель, то есть сделано ли все, чему летчик научен, но что в преддверии первого боя может вылететь вон из головы. Полуобняв паренька за плечи и видя, как изменено его лицо тесным, неразношенным шлемофоном, его сморщенные веки, напоминал:
— Направление — держать!
Это о взлете говорил инспектор, о подсобной примете, ориентире на горизонте, помогающем не уклоняться…
— Направление, товарищ полковник, одно — на фашистов!
— Уцепись за хутор, голова! Хутор видишь? На него взлетай!
— Есть, хутор!
Инспектор съезжал по крылу на землю, пряча свое смятение, неспособность что-то изменить, улучшить.
«Десятилетку кончил. Определенно!» — слушал он другого истребителя, зычноголосого, с выправкой строевика-гвардейца. Черты лица не по возрасту определенны, изгиб складок вдоль крутого лба — в контрасте с достоинством и собранностью молодого летчика… А выправка! Таким разворотом плеч в авиации блещут редко.
— Давно воюете?
— С двадцать третьего числа. Нынче двадцать пятое. Давно.
— Идут дела? Или как?
Чем-то сержант неуловимо привлекает.
— Напарника увели, — указал сержант на летчика, похожего на мать. — Как буду без него — не знаю.
— Слетались?
— С детского сада, товарищ полковник.
— Мне казалось — с ясель…
— Или даже с ясель… Упор делали на то, чтобы немцы нас не расщепили.
— Правильная установка… Что имели по истории? — Василий Павлович почему-то решил, что он найдет с ним общий язык, если коснется истории.
— Не профилирующий предмет, — улыбнулся сержант. Резкие складки на лбу летчика разгладились, лицо прояснело.
— Студент?
— Два курса архитектурного.
— На экзаменах по рисунку давали голову Сократа?
— Если бы… Корпел над Диадуменом.
— Олимпиец с копьем?
— Олимпиец с копьем — Дорифор, — сержант осторожно поправил полковника. — Диадумен — олимпиец-победитель. Олимпиец, который повязывает себя лентой. — Неожиданный, быть может, неуместный разговор смягчил, расслабил сержанта, его образцовая выправка потерялась, медленным, шутливо-грациозным поворотом головы и плавным движением рук он передал, чуть-чуть шаржируя, горделивость утомленного грека-триумфатора с лентой, изваянного Поликлетом. Радиошнур, вделанный в шлемофон летчика, свисал за его спиной китайской косицей.
Таким он и остался в памяти инспектора.
Проводы — нервы, ожидание — пытка.
Время на исходе, а горизонт светел, спокоен, чист, потом на небесном своде замаячит один-одинешенек… Наш ли? Наш. А дойдет, единственный из восьмерки? Он не летит, шкандыбает, клюет носом, покачивает крыльями, и стоянка, земля, безотчетно вторит судороге его движений…
Сел. «Лейтенант, — говорят на стоянке. — Виктор Тертышный».
— Разрешите доложить, товарищ полковник, пришел! — выпаливает летчик, оглушенный происшедшим, понимая пока что немногое: майора, водившего группу, нет, двух его замов нет, а он, пилотяга без году неделя — выбрался, явился.
— Вижу, что пришел. Группа где, лейтенант Тертышный?
Лейтенант ждет скорее поощрения, похвалы, чем требовательного спроса.
— Был поставлен в хвост, товарищ полковник. В хвост, а не в голову колонны поставлен, вот что достойно сожаления, — так он отвечает.
— Замыкающим последней пары, — продолжает летчик, — из атаки вышел — ни-ко-го, степь да степь…
— Вышли — влево?
— Вправо.
— А было условлено?
— Условлено влево. Но слева, товарищ полковник, — то ли вспоминает, то ли подыскивает оправдание летчик, — очень сильный огонь. Не сунешься, пекло… Я блинчиком, блинчиком…
— Вправо?
— Ага… Когда смотрю — один. Такое дело, курс девяносто, и домой…
— Сколько у вас боевых вылетов?
— Первый, товарищ полковник…
Что с него взять, с Тертышного…
Выезжал Василий Павлович и на передний край, в убежище из трех накатов, где воздух без паров бензина и пыли, куда ночью с реки тянет свежестью, а днем, с духотой и зноем, сгущается трупный смрад. Живя в соседстве с пехотой колебаниями и поворотами наземного боя, Потокин наблюдал за воздушными схватками, штурмовиками, поддерживая на последующих разборах вылетов инициативных, смелых командиров, помогая изживать шаблон, намечая пути дальнейших поисков в организации и ведении боя. Близость к пехоте, личные, многократно проверенные впечатления придавали суждениям Потокина убедительность. В этом смысле ему однажды особенно повезло: на НП, где он находился, был заброшен редкостный по тем временам трофей, прихваченный до ходу танкового контрудара вместе с термосами, финками, зажигалками, прочими солдатскими цацками, — немецкая полевая рация ФУГ-17. Компактная, надежная в узлах, на резиновом ходу. Потокин, нацепив литой резины наушники, шарил в эфире, когда появился утренний наряд «мессеров». Вслушиваясь, подстраиваясь на волну, Василий Павлович сквозь ветку тальника над головой следил, как приготовляются «мессера» к защите порученного им квадрата: запасаются высотой, выбирают освещение. Вскоре он их услышал. На волне, отведенной ведущему, ни воплей, ни посторонних команд. Беззвучное торжество дисциплины.
Своих Потокин проглядел.
Он увидел их с опозданием, не всех сразу.
Вначале бросились ему в глаза два наших тупоносых истребителя И-16, два маленьких «ишачка», в любых обстоятельствах юрких и маневренных, но тут словно бы тем-то связанных. Низко, над самой землей, меняясь друг с другом местами, они, казалось, все силы прилагали к тому, чтобы не продвигаться вперед. Точнее, продвигаться вперед как можно медленней. Потокин их не понимал. Выставившись из отрытого для радиостанции окопчика чуть ли не по пояс, он увидел всю группу и понял причину такого поведения истребителей: еще ниже «ишачков», что называется, елозя брюхом по руслу старицы, рокотало, приглушенное боем артиллерии, звено наших ветхозаветных Р-5… Как будто с Киевских маневров (когда на разборе в Святошине нарком лично поощрил действия находчивых разведчиков) — как будто прямым ходом явившись оттуда, с предвоенных Киевских маневров, деревянноперкалевые «р-пять» средь бела дня отчаянно и неудержимо лезли черту в пасть, в жерло бушевавшего вулкана, и вел их не порыв: в вынужденно-медленном движении звена под наводку, под прицел была обдуманность, своя хитрость, — они прижимались к высохшему руслу речушки, чтобы ударить немцев с фланга, где наших не ждут, где зенитка слабее и пристрелена по другим высотам… Варят, варят у ребят котелки, не впустую украинские маневры.