Павел Фокин - Твардовский без глянца
А в более поздние годы я вдруг подумал: что, если я мою главную книгу так-таки и растаскал на кусочки? А примусь за нее, и окажется, что и одно, и другое, и пятое, и десятое уже рассказано мною. И уже окажется так, что я из своих выпущенных ранее вещей „сдираю“, окажется, что книга списана с самого себя.
Но, нет, там еще много есть кой-чего, чего я ни на синь-волос не тронул, не вспомнил. Нужно только поостеречься, не повторяться ни в чем…
А потом подумалось другое, еще более смутившее меня: что, если, написав и выдав в свет мою книгу, я останусь без нее, без такой, какой она была для меня до сих пор, моя заветная… И не будет уже у меня такой радости перелистать ее про себя, порадоваться ее картинам и т. д.
(И когда меня бранили, я говорил себе: ничего, погодите, почитаете еще.)». [9, VII; 126–127]
Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:
«22.VI.1957
Всего никогда не запишешь, что набегает, застревает или уходит из памяти, и всегда, кроме записанного, есть и должно быть еще больше недописанного». [9, VIII; 130]
На литературном посту
Вениамин Александрович Каверин:
«Для него – это сразу чувствовалось – литература была священным делом жизни, вот почему тех, для кого она была всего лишь способом существования, точно ветром от него относило». [2; 328]
Лев Адольфович Озеров:
«Его место в литературе определялось им самим, без аналогий. Он не хотел проходить по графе „крестьянский писатель“, или „рабочий писатель“, или „молодой писатель“. Русская литература представлялась ему поприщем ответственным и многотрудным». [2; 117]
Федор Александрович Абрамов:
«…Твардовский еще при жизни был легендарной личностью. Где бы вы ни были, в каком бы кругу ни заходил разговор о литературе, везде: а что сказал Твардовский?
Мнение Твардовского для писателей имело силу закона. Он был на особом положении, имя его было окружено особым почетом». [12; 261]
Константин Михайлович Симонов:
«Я не считаю, что он всегда бывал прав в своих оценках, но его мнение всегда было определенно. Искреннее и твердое убеждение в своей правоте и чувство ответственности стояли за каждым написанным им в письме или отзыве словом. О такую определенность иногда можно было и ушибиться, но ее нельзя было не уважать. Эта черта, свойственная Твардовскому как деятелю литературы, дорого стоила: она свидетельствовала о силе и цельности его личности». [2; 368]
Алексей Иванович Кондратович:
«Твардовский был человеком с твердыми и вместе с тем живыми принципами. Принципами, а не параграфами из неписаного, но увы, существующего у иных литературных догматиков свода узаконений. Все как раз наоборот: тончайшее понимание искусства и его безграничных возможностей определяло бестрепетное отношение к любым литературным авторитетам, сложившимся теориям, мнениям, суждениям. Представлять Твардовского человеком недопонимающим или даже до чего-то не доросшим по меньшей мере смешно. Дай бог каждому иметь такую широту взгляда на литературные явления, какая была у него. Широту и глубину. Удивительную проницательность. Нестандартность подхода к фактам литературы. И всегда высочайшую, не знавшую ни к кому снисхождения взыскательность, тот самый строгий вкус, который иные и принимали за его односторонность, ограниченность, а то и нетерпимость.
„Пройти“ через Твардовского, получить от него одобрение было ох как трудно, но совсем не потому, что он был „узок“, а потому, что критерии его всегда были незыблемо высоки». [3; 216–217]
Петрусь Бровка:
«Был он скуповат на похвалу, но если отмечал что-либо, знали, что это заслуженно, и все мы были ему весьма признательны». [2; 233]
Алексей Иванович Кондратович:
«Его может сделать счастливым одна фраза, одно неожиданное выражение». [2; 358]
Сергей Павлович Залыгин:
«Как-то я заметил:
– И что это вы, Александр Трифонович, все ругаете и ругаете в журналах одних и тех же авторов? Раз, другой – это куда ни шло, ну, а сколько же можно, не без конца же?!
И тут же я понял, что разговор будет серьезным и сердитым.
– Надо! Обязательно надо! – начал этот разговор Твардовский. – Плохие книги не потому плохи, что они плохие, это бы полбеды: они – живучие. Рано или поздно они сойдут со сцены, время их разоблачит, но слишком рано этого не бывает почти никогда, а слишком поздно – почти всегда! И эти книги живут, процветают, приносят гешефты, премии, дачи и огромный вред. Мы отчетливо сознаем, как возвышает человека хорошая книга, но как роняет его плохая – не сознаем почти никак!
Кроме того, о них очень трудно писать. О хороших и пишется с легким сердцем, просто и коротко… Ну, например, о Бунине… Об Ахматовой. Они ведь потому еще и хороши, что ясны и отчетливы. Безупречное безупречно само по себе и не требует длинных доказательств. Вы заметили, что положительные рецензии всегда короче отрицательных? Плохая книга стремится снизить до своего уровня даже очень хорошего критика, и вот критик барахтается в этом плохом, а иной раз пускает пузыри. И в литературном деле едва ли не самое главное – разоблачение плохих книг.
– Главное-то, наверное, все-таки создание хороших книг?
– Я говорю не о литературном творчестве, а о литературном деле! Так вот, главная задача Союза писателей и его Секретариата – всячески препятствовать появлению и жизни плохих книг. А я тоже секретарь Правления СП СССР!
– М-да…
– А что? В этом-то все и дело: секретари заседают, принимают и посещают, на писательскую работу у них остается десятая часть того, чем располагает не очень секретарь или совсем не секретарь. А когда их книги становятся рядом и книга секретаря оказывается лучше, это значит, что секретарь в десять раз талантливее своего товарища. Так? Так! Только этот расчет мы не принимаем в расчет. Беда!» [2; 280]
Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:
«10.Х.1954
Вчера – „визит вежливости“ Фадеева с Ангелиной Осиповной (Степановой, женой Фадеева. – Сост.). ‹…› Почитал, говорит, металлургам главы – все не так (в смысле технических неточностей). Какая ерунда! Читатель с величайшей охотой прощает все допущения и неточности, если в главном автор берет его „за зебры“. Жил на даче обкома, один со стряпухой-уборщицей и милицейским постом, на берегу озера 9×7 км, в котором много рыбы и т. п. Не похоже, чтоб ему там работалось. ‹…› Заговорил о некультурности рабочей молодежи. Я заметил что-то в смысле: подымай выше. Он начал возражать „под стенограмму“. Я так и сказал. Он засупонился и пошел с обычным у него в таких случаях стремлением сбить тебя пафосом идейной выдержанности, отграничивающим тебя от партийной точки зрения. Я промолчал. Проводил их до машины. „Звони ко мне, когда надумаешь, через А. О.“. Не буду.