Эммануил Казакевич - Дом на площади
— Поедем на станцию, — решил Лубенцов.
— Вам бы поспать не мешало, — возразил Иван, но тем не менее развернул машину. Они снова поехали по темным улицам. Иван заговорил задумчиво: — Да, интересно кругом получается. Ничего не поймешь. Помещики, капиталисты. А коменданты — коммунисты. И что из этого выйдет? И что немцы думают? И за кем пойдут?
Лубенцов засмеялся.
— Вопросы ты задаешь правильные, — сказал он. — Над этими вопросами бьются теперь все правительства, министры все. Тебя бы в министры, Иван.
— Не дай бог, — ответил Иван.
По станционной платформе ходил советский парный патруль. Поговорив минуту с солдатами, Лубенцов снова сел в машину.
— Поедем к подземному заводу, — сказал он.
Они вскоре выехали из города. Машина поднялась в гору, потом спустилась вниз. Здесь был где-то поворот налево. Лубенцов зажег свет в машине, посмотрел карту. Они поехали дальше; наконец фары нащупали в темноте малозаметный поворот. Они повернули налево, некоторое время ехали по ровному месту. По обе стороны полевой дороги стояла высокая рожь. Потом направо показались холмы. Собственно, это были не холмы, а довольно крутые, поросшие соснами скалы. Свет фар освещал гранитные глыбы, на которых каким-то чудом смогли вырасти высокие деревья.
Они поехали медленнее. Вскоре их громко окликнули по-русски:
— Стой! Кто идет?
«Посты и тут выставлены», — подумал Лубенцов, довольный, и, сойдя с машины, сказал:
— Я подполковник Лубенцов, советский комендант.
— Пропуск, — возразил часовой из темноты.
— Еще не знаю, — сознался Лубенцов.
— Ну и проезжай, — сказал часовой недовольным голосом.
— Придется, — улыбнулся Лубенцов.
Он опять сел в машину. Иван развернулся, и они поехали обратно, на главную дорогу. На перекрестке Лубенцов велел ехать не направо, в город, а налево.
— Здесь, в лесу, где-нибудь заночуем, — решил он.
Проехав несколько километров, Иван повернул с дороги и остановил машину среди деревьев и кустарника.
Иван посидел с минуту неподвижно — видимо, отдыхал, — потом спросил:
— Кушать будете?
— Давай чего-нибудь. Кормил меня англичанин, да там не хотелось. Кусок не лез в горло. Ты рано встаешь?
— Когда надо, тогда и встаю.
— Нам нужно проснуться затемно и поехать в город. А то неудобно: увидят немцы, что их комендант ночует в лесу, как бродяга, потеряют уважение.
— Беда — уже светает.
— Часика два поспим. Еще нет четырех.
Так собирался Лубенцов заночевать первый раз в городе, где был комендантом. Однако ему не спалось. Спать на заднем сиденье машины было неудобно, а главное, образы прошедших суток, голоса, слышанные за день, громкие и тихие, поток слов, русских и немецких, и мысли, мысли обо всем виденном и слышанном не давали покоя. У него не выходил из головы одноногий человек, бывший лейтенант, взятый в плен под Вязьмой. Лубенцов хорошо помнил Вязьму. Он там находился в окружении в 1941 году. Он там тоже был лейтенантом и тоже мог бы не успеть застрелиться. Что бы он делал? Неужели тоже остался бы в живых, прозябал бы в лагере, ходил бы, стуча деревяшкой, по немецкой земле, как непримирившийся, но внешне покорный раб? Ему были понятны озлобление и горечь в глазах у одноногого. Одноногий был волевым и сильным человеком, вожаком в здешнем лагере. Если бы не беда, приключившаяся с ним под Вязьмой, он вполне мог бы теперь приехать сюда, в Лаутербург, советским комендантом. А он, Лубенцов? Случись с ним такая беда, как с тем лейтенантом четыре года назад, он, может быть, находился бы здесь, в лагере, как этот лейтенант.
Нет, насколько Лубенцов себя знал, он не мог бы примириться с такой жизнью. Его давно сгноили бы в тюрьме, убили бы, замучили, он пытался бы бежать. Но ведь на одной ноге далеко не убежишь. Так или иначе, Лубенцов испытывал теперь чувство глубокой жалости и нежности к одноногому лейтенанту.
— Жизнь — штука сложная, — тихо произнес он вслух, думая, что Иван спит.
Но Иван не спал. Он вздохнул и сказал:
— Это верно.
Оба замолчали и уже больше не разговаривали. Лубенцов лежал без сна. Услышав наконец ровное дыхание Ивана, он бесшумно вышел из машины и стал прогуливаться в лесу. Земля тут повсюду была усыпана валунами, иногда очень большими. Лубенцов услышал шум воды неподалеку и вскоре подошел к склону, у подножия которого протекала быстрая горная река. Она пенилась и посверкивала в брезжущем свете утра.
Лубенцов посмотрел вправо и заметил за деревьями ту самую дорогу, по которой он сюда приехал. Дорога в этом месте делала петлю, и оказалось, что почти под самыми ногами Лубенцова, только ниже метров на двадцать, находится черепичная кровля какого-то дома. Лубенцов пошел по тропинке вниз к дому и через несколько минут очутился в саду, окружавшем этот одинокий двухэтажный дом. Отсюда он разобрал надпись на вывеске, висевшей над окнами первого этажа: «Gasthof zum Weissen Hirsch».[17]
Ставни гостиницы были закрыты, но сквозь щели пробивался свет. До слуха Лубенцова донесся звон посуды. Послышались голоса. Лубенцов притаился. Он внезапно почувствовал себя разведчиком. Он тихо пошел вправо, держась в приличном отдалении от гостиницы, и вскоре увидел ее фасад и небольшой дворик, уставленный столиками. Возле крыльца стояли три легковые машины. Дверь гостиницы отворилась, на крыльце появилось несколько человек. И первый, кого заметил Лубенцов, был английский комендант, майор Фрезер. Лубенцов нагнулся и лег за куст. Это движение было непроизвольным. Он тут же с ужасом подумал, что будет, если эти люди увидят советского коменданта в столь неподобающей, прямо сказать, неприличной позе. Но и встать уже нельзя было.
Ругая себя последними словами, Лубенцов прикрылся пахучей веткой можжевельника и волей-неволей продолжал наблюдать. Кроме майора Фрезера, здесь были еще два англичанина — голубой и коричневый, — а также несколько немцев и немок. Воспитанник Оксфорда был сильно подвыпивши и даже слегка покачивался. «Тоже не совсем красиво для коменданта», — подумал Лубенцов, но при этом должен был признать, что лучше пьяный комендант, чем комендант, лежащий в кустах.
Он имел возможность хорошо рассмотреть все общество. Здесь был переводчик Кранц — маленький, с пергаментным лицом, старый, но с живыми глазами и легкой походкой, похожий на старого мальчика. Другой немец, в черной шляпе и больших очках, закрывавших добрую половину его сурового, надменного лица, все время разговаривал с голубым англичанином. Говорил он, по-видимому, по-английски, — они обходились без переводчика. Сам Фрезер, улыбаясь и время от времени хихикая, держал в своих руках руку рослой красивой блондинки с высоко взбитой прической. Были здесь еще три другие немки — все три молодые и довольно смазливые, одна из них — совсем молодая, может быть, лет семнадцати. Она была очень пьяна.