Ричард Олдингтон - Стивенсон. Портрет бунтаря
В конце января 1874 года мы наталкиваемся на такой образчик пессимизма:
«Думаю, вам покажется здесь весело; мне, во всяком случае, очень весело. Сегодня я проработал шесть часов. Я занят переписыванием «Бутылки», а это для меня приятная работа…»
(Несмотря на веселое настроение, «Бутылка» – «Бутылка помощника пастора из Анструтера» – так и не была закончена, подобно многим другим ранним попыткам Стивенсона написать чисто беллетристическое произведение.) А в письме к отцу, которого, несмотря на все, Роберт Луис очень любил, он шутливо описывает плащ, привезенный ему Колвином из Парижа.
«Мой плащ – восхитительное одеяние. Ничто не может сравниться с ним по теплу, ничто не может соперничать с ним по виду. Это тога римского патриция, плащ испанского идальго с гитарой под полой. Он единственный в своем роде. Если бы ты мог видеть меня в нем, он бы произвел на тебя потрясающее впечатление. Кажется, мне стало значительно лучше: я спокойно перенес холода, стоящие здесь последние дни, и не слег в постель, как в Монте-Карло…»
Судя по всему, Эндрю Кларк поставил верный диагноз и прописал разумное лекарство, потому что письма Стивенсона делались все более бодрыми. Луис так умно себя вел, что полтора месяца, отпущенные ему родителями, превратились в пять, прежде чем он выехал из Ментоны в Париж. За это время у него была полная возможность подружиться с двумя русскими дамами[59] и их детьми, особенно с «кнопкой» Нелечкой, которая фигурирует во всех ментонских письмах. Из отрывков, не попавших в первое, выпущенное Колвином издание «Писем» и ставших теперь достоянием публики, мы узнаем, что отношения Роберта Луиса с госпожой Гаршиной были отнюдь не такими платоническими, как это следует из колвиновского издания, и что «кнопка» бывала порой досадной помехой, хотя в письмах «по Колвину» и очерке, посвященном детям, Нелечка – само совершенство.
Стивенсон откровенно пишет, что не понимает, как к нему относятся две эти русские женщины, но кто может похвастаться тем, что понимает русских? По нескольким приведенным им эпизодам мы можем судить, что сперва они смотрели на него как на чудака и колебались между желанием над ним поиздеваться, искренней симпатией к нему и своего рода уважением к его таланту, что не мешало им время от времени делать его мишенью злых насмешек. Не нужно забывать, что в двадцать три года Роберт Луис был еще не похож на того мужчину с довольно красивой и импозантной внешностью, с которым все мы знакомы по его поздним фотографиям. Его неровные зубы, безбородое удлиненное лицо, длинные волосы и большие, широко расставленные глаза придавали его облику женственность, которая потом пропала. Нелечка при первой встрече приняла его за женщину, Эндрю Лэнг – впоследствии близкий, хотя и критически настроенный, друг, познакомившийся с ним в Ментоне, – подумал, что он «больше похож на девушку, чем на юношу», и даже причислил его к «этим мальчишкам-эстетам».
Стивенсон сам, не выказывая ни малейшей обиды, рассказывает о том, как русские дамы потешались над ним. Госпожа Засецкая пошла с Луисом к фотографу, усадила его в той позе, которая показалась ей наиболее выигрышной, и сказала фотографу, разумеется, по-французски: «Это мой сын, ему только что исполнилось девятнадцать. Он очень гордится своими усами. Пожалуйста, постарайтесь, чтобы они хорошо вышли». Большинство молодых людей его возраста увидели бы в этой шутке больше яда, чем смеха. После того как они расстались, Стивенсон никогда не встречался с этими русскими дамами, а вскоре оборвалась и переписка. В более сентиментальную эпоху это любопытное знакомство, несомненно, описали бы как романтическую встречу «кораблей, что, обмениваясь приветом, минуют друг друга во мраке ночи» (Лонгфелло).
Было ли разумно со стороны Стивенсона покинуть сравнительно теплую и защищенную от ветров Ментону и отправиться в дождливый и ветреный в апреле Париж? Миссис Стивенсон, естественно, не думала так и даже послала ему неодобрительную телеграмму, на которую он не совсем искренне ответил, что хотел «получить возможность скорее приехать домой». Дело же было в том, что в Париже, как прекрасно знали родители Луиса, находился тогда пресловутый «атеист» Боб Стивенсон; потому-то главным образом Роберт Луис и рвался туда. Дружба между кузенами была глубокой и искренней, и оба они, по-видимому, взаимно стимулировали духовное развитие друг друга. Возможно, экзальтированный тон письма Боба был вызван его религиозными спорами с мистером Стивенсоном, болезнью Луиса и его «бегством» на юг, но в ноябре 1873 года Боб так выразил свои чувства по отношению к кузену (о чем мы узнаем из письма Луиса):
«Он (Боб. – Р. О.) пишет, что не может дня без меня прожить, что во мне для него заключен весь мир, что с другими людьми он разговаривает лишь затем, чтобы пересказать мне эти беседы».
И дальше Стивенсон говорит своему адресату (миссис Ситуэлл), с каким удивлением он об этом услышал и какая «тяжесть ответственности» легла на него. Должно быть, именно это чувство ответственности частично привело его в Париж, но, увы, хорошие намерения порой влекут за собой печальные последствия! Луис «свалился… с ужасной простудой» и не только ничем не смог помочь Бобу, но, напротив, тому пришлось ухаживать за ним. Для героической приверженности Стивенсона искусству типично, что даже в самый разгар болезни он не прекращал работы и продиктовал Бобу несколько страниц чернового варианта очерка о Викторе Гюго. К несчастью, поклонники Роберта Луиса раздули это его качество, как и многие другие, до гипертрофированных размеров, словно ни одному человеку, больному туберкулезом, не приходилось работать. У Стивенсона никогда не было необходимости вести борьбу с нуждой, даже в самые черные дни, которые мы проведем вместе с ним, но, конечно, другой человек, менее сильный духом, давно сложил бы оружие и спокойно жил, за счет родителей.
Несмотря на то, что Луис писал матери, будто находится на пути домой, в глубине души он надеялся поехать из Парижа прямо в Геттинген, встретиться там с князем Голицыным (родственником русских дам) и послушать лекции знаменитого немецкого профессора, знатока римского права. Что его влекло туда на самом деле, он не говорит, возможно, он просто хотел продлить передышку от богословия и Эдинбурга. С бессознательным цинизмом человека, находящегося в полной материальной зависимости от семьи, он пишет, что хочет «не задерживаясь» уехать из Парижа в Германию, если только получит разрешение родителей: «Под разрешением я имею в виду деньги». Увы, он был настолько болен, что не смог этого скрыть, и ему оставалось одно – «осторожно ползти домой» в растерянности от «милого письма» мистера Стивенсона. Если настоящей причиной приезда в Париж было желание повидаться с Бобом, нужно признать, что это оказался неудачный порыв; внезапное недомогание, сорвавшее все его планы, было провозвестником той борьбы с болезнью, которая заполнила почти всю жизнь Роберта Луиса. Сравнительно хорошее состояние здоровья в ближайшие за тем годы, поддерживаемое поездками на юг, часто оказывалось под угрозой, особенно зимой в Эдинбурге, пока, наконец, в 1879 году не произошел окончательный срыв.