Валентин Яковенко - Томас Карлейль. Его жизнь и литературная деятельность
«Герои» – одно из лучших произведений Карлейля. Современные историки не разделяют, вообще, его взглядов на героев и массу; но никто не станет отрицать глубины этой книги и в высшей степени благодетельного нравственного влияния, какое оказывает она на всякого читателя; я не говорю уже о самих характеристиках проходящих перед вами личностей: Магомета, Шекспира, Данте, Лютера, Кромвеля… В этом отношении Карлейль большой мастер. Например, после его лекции о Магомете стало уже невозможно относиться к великому арабскому пророку как к шарлатану… Все его рассуждения о великом значении для человечества героев, о неизменной преданности людей этим последним как носителям света и правды, о религиозности, святости, серьезности, искренности, великом царстве молчания и так далее, – причем все это высказывается образно, с редкой силой и пылкостью, – помогают человеку высвободиться из тисков холопской философии, по которой «для камердинера не существует великого человека», и приподымают общий уровень нравственных чувств читателя.
Еще до «Героев» Карлейль задумал написать о Кромвеле и республике. Предстояло перечесть массу книг, поработать над рукописями, но мучительнее всего для него было то, что фигура протектора долго не принимала отчетливых, ясных очертаний, и Карлейль то всецело погружался в чтение, ездил осматривать места событий, то совсем забрасывал свой труд. В это же время по его почину была открыта в Лондоне общедоступная общественная библиотека. В «Героях» есть несколько прекрасных страниц, посвященных значению книги; а между тем, говорил Карлейль на митинге, Лондон в смысле доступности книг хуже какой-нибудь Дагомеи.
Глава VII. Пора творчества (продолжение)
Работа и отдых. – «Прошлое и настоящее». – «Жизнь и переписка Оливера Кромвеля». – Смутное время конца сороковых годов. – «Памфлеты последних дней». – Плачущий Иеремия. – Проклятые петухи. – Своеобразный кабинет. – Смерть матери. – «История Фридриха Великого»
Работа истощала Карлейля, он действительно писал «кровью своего сердца и соком своих нервов». Его ум походил не на лабораторию, в которой все расставлено по своим местам, все делается спокойно, рассчитано, а на громадный очаг: он нагромождал в него поразительно много всевозможного топлива, и очаг пылал; все негодное обращалось в дым и гарь и уносилось прочь; все же ценное переплавлялось и выливалось в огненных образах. Как истый немец, он изучал каждую мелочь, всякое ничтожнейшее обстоятельство, касающееся интересующего его предмета; в этом отношении действительно можно сказать: копните, где угодно, в его тридцати с лишком томах, и вы нигде не найдете воды. Но он приступал к писанию лишь тогда, когда вполне овладевал материалом, когда собранная отовсюду руда расплавлялась и била ключом из его сердца. Такая напряженная работа требует отдыха.
Карлейль ежегодно навещал свою мать. Сделавшись знаменитым, он не изменил своего обыкновения; для него по-прежнему представляло величайшее удовольствие усесться рядом с матерью и, покуривая, вести бесконечные беседы. Вместе с тем его стали приглашать разные знакомые из высшего круга к себе в деревню. Карлейль не отказывался. Но в конце концов у него снова возникает мысль возвратиться в Крэгенпутток: только там он может работать по-настоящему. «Как часто, – пишет он Стерлингу, – я, несчастное создание, громко взываю здесь, среди этого бессмысленного вихря жизни, грозящего растереть меня в порошок, об уединении в дикой пустыне, чтобы вокруг меня были поля, а вверху – небо…» Но Джейн не соглашалась. Вскоре умерла его мать. Карлейль поехал устроить дела. Еще раз пытается он заговорить в письмах о переселении в пустыню и сам чувствует, что Джейн теперь тем более не согласится.
И вот он снова в Лондоне и снова среди фолиантов; но, увы, чем больше он читает, тем больше, как сам выражается, растет его глупость. «Кромвель» невозможен; от него осталась теперь только тень; ее невозможно облечь плотью и кровью… В это время ему попадается под руку одна старинная английская хроника двенадцатого века. Двенадцатое столетие – и девятнадцатое: вся современная жизнь с ее надвигающимися грозами (то было как раз смутное время, предшествовавшее отмене Хлебных законов) сразу получает в голове Карлейля удивительно своеобразную перспективу. Он никогда не забывал о злобах дня; но в последнее время, когда благодаря поездкам ему приходилось лично наблюдать бедственное положение земледельцев и рабочего класса, эти «злобы» особенно приковали его внимание. Он оставляет на время своего «Кромвеля» и принимается за «Прошлое и настоящее». Книга была написана в семь недель и вышла сразу отдельным изданием. Она вызвала у одних горячее удивление, у других не менее горячее негодование.
Редактор консервативного органа Локгарт писал, что только Карлейль мог задумать и воплотить такое произведение, что оно пролило для него совершенно новый свет на жизнь, но что он не может согласиться ни с одним выводом автора, исключая только того, что мы все ошибаемся и, так сказать, осуждены на вечную муку…
Точно какое-то тяжелое бремя спало с плеч Карлейля, когда он написал свое «Прошлое и настоящее». Злоба дня долго стояла между ним и великим протектором; теперь она была удовлетворена, и он с жаром принялся за оставленную работу и погрузился с ушами и головой в своего «Кромвеля», как писала его жена. Четыре года работал он над этим сочинением – «четыре года беспросветного труда, неясных размышлений, пустой борьбы и несчастий». Прошло целых двести лет, прежде чем сбылась надежда умиравшего Кромвеля; но она сбылась. Явился человек, который сумел понять и оценить его. Карлейль действительно снял с виселицы труп протектора, повешенного в цепях предшествующими историками. «Эта книга, – говорит Фроуд, – далеко превосходит все, что писалось в нынешнем столетии по истории Англии». Карлейль долго колебался, какую форму придать своему труду; он несколько раз принимался писать и уничтожал написанное. Наконец ограничился тем, что собрал письма и речи Кромвеля и снабдил их, где требовалось, своими комментариями, описаниями и дополнениями. Получилась история, подобная которой едва ли существует, хотя наших патентованных историков она поражает отсутствием «законов», «формул», «общих принципов» и т. д., и т. д… Карлейль писал не из-за денег, и не писательский зуд его разбирал. Он писал, потому что не мог молчать, потому что считал своим долгом проповедовать правду и истину, ибо «такой талант ему дан был от Бога». И он заставил слушать себя даже противников; для юных же сердец его речи звучали точно «десять тысяч труб». Но дело сделано, долг исполнен. Мысль облеклась в плоть и кровь. Она отделилась от своего творца и начала самостоятельное существование. Карлейлю мало было дела до того, как мир отнесется к его произведению, к его проповеди. После всякой большой работы он чувствовал себя как бы опустошенным; наступала реакция, – и он снова возвращался к жизни, чтобы набраться впечатлений и вложить свой перст в современные болячки.