Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811—1820
— Я думаю, — сказал гувернер Илья Пилецкий, — это все следствие того, что воспитанник Пушкин на днях за обедом говорил, что Вольховский вас, господин инспектор, боится, что он очень заботится о своем добром имени, а нам, мол, шалунам, на господина инспектора начихать, мы — свободные люди и надсмотра над собою никакого не потерпим. Вероятно, отсюда и проистекает желание воспитанника Вольховского польстить товарищам и выставить себя в неприглядном виде…
— Похвально, Илья Степанович, что вы все примечаете. Учтите, господа, что дети одарены естественной хитростью и тонкостью, чтобы себя оправдывать и украдываться из-под надзора руководителя всяческими средствами. Они любят полную свою волю, коей мы, по их разумению, их лишаем. Всякое ограничение и обуздание их воли стоит им слез и досады. И поэтому надо быть мудрыми и обрабатывать их волю чрез послушание, укрощать и направлять ее так, чтобы они почти не примечали и не чувствовали строгости и тягости рабского принуждения, могущего оскорбить благородное чувство любви и доверенности… — патетически закончил Мартын Степанович и, переведя дух, добавил: — Я думаю, что мои мысли нашли отзвук у вас в душе и вы воспользуетесь ими в дальнейшей службе. Кто дежурит сегодня у воспитанников? Кажется, вы, Алексей Николаевич?
— Я, — кивнул Иконников.
— Тогда, прошу вас, останьтесь, господин Иконников, — попросил Пилецкий, провожая остальных и закрывая за ними дверь своего кабинета.
Когда они остались только вдвоем, Пилецкий продолжил:
— Я, собственно, Алексей Николаевич, хотел поговорить с вами по другому поводу. Как с человеком, получившим надлежащее образование. Я слышал, вы пишете?
— Так!.. Бумагомарание… — скривился Алексей Николаевич.
— Но ведь у вас были театральные опыты?
— Весь мой театральный опыт в моем прославленном деде, известном актере Дмитревском! А театр я люблю с детства и страстно…
— Тогда вам будет легко. Займитесь театром с воспитанниками. Я получил разрешение от министра на спектакли в Лицее. Сочините пьесу с моралью. Только непременно с моралью…
— Я думаю, воспитанникам эта затея придется по вкусу, — чуть вяловато откликнулся Иконников.
— Значит, вы согласны?
— Попробуем.
— Простите за странный вопрос, а чем это от вас пахнет?
— Гофмановскими каплями, — признался Иконников.
— То-то я смотрю, у вас характерный блеск в глазах, будто вы нездоровы. Вы осторожнее с ними… Эфир! Вы меня понимаете? Можно привыкнуть, а привычка сия — пагубна!
На этом их разговор и закончился.
Вечером у себя в комнате Алексей Николаевич долго пил в одиночестве, и ему удалось прикончить все припасы, которые у него были. Он заснул раньше, чем опорожнилась последняя бутылка, и допил ее, проснувшись глубокой ночью, после чего сразу же снова заснул. Так что до эфира в этот раз дело не дошло.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
Суворочка проснулся в кромешной темноте, в придворной церкви к заутрени еще не звонили. Едва открыв глаза, он тут же резко вскочил с кровати и торопясь стал одеваться. На воротнике нижней рубахи у него был прописан чернилами номер «11» и незаконченная фамилия: «Вольховск».
Он взял с конторки тетрадь с лекциями и два толстенные тома лексикона Гейма в кожаных, мерцающих золотым тиснением переплетах.
В коридоре, куда он вышел, был трепетный полумрак, колыхался свет от догорающих кое-где в нишах масляных ламп, пахло подгоревшими потухшими фитилями. Хотел повернуть за угол, но вдруг услышал из-за другого угла с противоположной стороны какие-то сдавленные стоны. Приблизившись, он осторожно, стараясь, чтобы его не заметили, выглянул. Гувернер Алексей Николаевич Иконников, в неглиже и босиком, стоял на коленях в закутке у дядьки Леонтия Кемерского, суетливого плута, но в сущности доброго малого, который сейчас искренне хотел помочь страдающему Алексею Николаевичу. Он рылся в шкафчике и приговаривал ласково:
— Сейчас, сию минутку, батюшка свет Лексей Николаич, потерпите, родный…
— А-а-а! — простонал Алексей Николаевич и повалился, мотая головой, себе на колени. — Господи! За что?
Суворочка обратил внимание, что подошвы ног у гувернера были грязные и морщинистые, как бы прежде времени состарившиеся. Жалость кольнула его спартанское сердце, захотелось выйти и помочь этому вопиющему человеку.
— А за неразумность вашу, батюшка! За неразумность. Меры своей не знаете, а коли не знаешь, не пей вовсе. Вот и Кошанский Николай Федорович давеча в однем исподнем бегали-с… Профессор! Чего пить-то?! Все есть! А вот пьет: теперь в отпуске по болезни. — Приговаривая все это, дядька Леонтий достал бутыль, налил из нее в стакан, посмотрел и наполнил его до краев, потом протянул Алексею Николаевичу, который продолжал все так же стоять на коленях, монотонно раскачиваясь из стороны в сторону. Тот затих на мгновение, взяв в руки полный стакан, некоторое время смотрел на него тупо, словно примеривался, а может, заговаривал, наконец, собравшись с силами, опрокинул содержимое стакана в глотку. Его мотнуло из стороны в сторону, затрясло, потом он так же неожиданно успокоился, замер. — Ну вот и хорошо, не сумлевайтесь, сейчас выздоровление и наступит! Душа воспрянет… Ждите. Только зачем вы, батюшка, себя так мучаете? Сгорите ведь от вина!
Алексей Николаевич сидел тихо, положив ладони на ноги и чуть покачиваясь, словно во сне. Он прислушивался к чему-то внутри себя: несколько раз набежало, толкнуло в самое горло изнутри и отпустило. Иконников слабо улыбнулся Леонтию.
— Ну вот, — сказал Леонтий. — Слава тебе Господи! Ожили…
Не замеченный ими воспитанник Вольховский проскочил по коридору и спустился в залу.
В зале, положив тетрадь и лексиконы на один из стульев, он принялся из других составлять причудливую фигуру. Потом достал из карманов веревочные кольца и приладил по тому тяжеленных лексиконов себе на плечи. Один том упал на пол — лицейская зала отозвалась громким грохотом, как от выстрела. Суворочка прислушался, не идет ли кто, но было тихо, и он, снова устроив лексикон на плече, взгромоздился на стулья.
Он воображал себя на коне и крутил гусарский ус, в такой же степени воображаемый, как и конь вороной. Гарцуя, Суворочка старался держать выправку, как держали ее лейб-гусары.