Венедикт Мякотин - Адам Мицкевич. Его жизнь и литературная деятельность
Новое поприще для деятельности открыла ему февральская революция в Париже. Когда президентом республики сделался Луи Наполеон, поэт ждал от него, что он явится воплотителем наполеоновской идеи, как понимали ее «товянчики», и надеялся непосредственно действовать на него в духе своего учения. Надежды эти поддерживались и личным знакомством с некоторыми из членов семьи президента, – но вскоре Мицкевичу пришлось увидеть, что Наполеон вовсе не думает об обращении к Товянскому и его последователям за советами в деле государственного управления. Тогда поэт решился на проповедь своих идей более широкой массе и с этой целью, опять при помощи Браницкого, основал в Париже газету под названием «Трибуна народов» (La tribune des peuples). Газета эта, в которой религиозно-мистические идеи смешались с проповедью народного суверенитета и социализма, не приобрела ни влияния, ни значительного числа подписчиков и, просуществовав едва с полгода, была закрыта.
Так мало-помалу рушились все надежды Мицкевича на скорое осуществление в жизни идей Товянского, и исчезла для него всякая возможность работать для их распространения на поприще общественной жизни. Теперь он снова, как несколько лет назад, при первом своем поселении в Париже, замкнулся в семье и маленьком кружке знакомых, – но на этот раз таким кружком служили для него исключительно «товянчики». Испытанные неудачи не разрушили веры Мицкевича в это учение и только заставили его еще более уйти в мистицизм, сделаться настоящим фанатиком своей идеи. Тот человек, который некогда поражал знакомившихся с ним обширностью своих знаний, своим ясным взглядом на вещи и широкими обобщениями, теперь производил совершенно обратное впечатление. Заимствуем у польского биографа Мицкевича, Хмелевского, описание посещения Мицкевича одним из его земляков, составленное в 1849 году и ярко рисующее это впечатление: «Через узкую и тесную кухню и длинную комнатку, заваленную постелями старших и младших, входишь в несколько большую гостиную, которая почти никогда не бывает пуста. Всегда можно застать в ней нескольких собравшихся мужчин. Старые и молодые, с сильно закоптевшими лицами, неизвестно почему оставшимися такими в течение двадцати с лишком лет, с длинными усами и густыми бородами, стоят по сторонам с выражением глубокого смирения и уважения. Эти грубые лица и скромно опущенные глаза, вместе взятые, представляют что-то монастырское, как будто смотришь на тех наших старых монахов, которые, часто навоевавшись в течение полужизни, меняли оружие на молитвенник, но не могли, однако, выражением монашеского послушания маскировать свои марсовы обличил. Все гости этой гостиной смотрят и слушают как пророка человека, который быстрыми и неровными шагами бегает по комнате, держит в зубах короткую трубку и, пуская из нее клубы дыма, все время говорит резким голосом. Если он сядет на минуту, садятся и слушающие гости; когда он встанет, и они встают… Одни из его товарищей называют его отцом Адамом, другие – братом Адамом. Первые целуют ему руку, вторые – плечо. Почему, напрасно спрашивать; ни он, ни его товарищи ничего не ответят, сведут речь на другой предмет и, наконец, рассердятся. Вновь прибывший смотрит в лицо говорящего… развалина! Голова статуи на худом и небольшом теле с зачесанными назад волосами, в которых уже сильно проглядывает седина. Но эти неправильные морщинки, изменяющиеся почти каждую минуту, искривление рта, приобретенное благодаря частому говорению, неуверенный взгляд глаз, как будто время стерло их прежний цвет, – все это вместе невольно пробуждает мысль о разбитой статуе, искалеченной капризной рукой случая, разрушительным зубом времени… Он слушает говорящего… Увы! Развалина… Сожаление стесняет сердце, слезы наполняют глаза… Когда посещает его кто-нибудь вновь приехавший с родины, весь разговор его состоит главным образом из двух частей: из бесплодных вопросов и еще более бесплодных жалоб. Вопросы могли бы только доказывать любопытство человека, стосковавшегося по родине, которого занимает все родное. Но есть вопросы и вопросы! Он в своих вопросах никогда почти не касается стороны интеллектуальной, но скорее постоянно вертится около стороны пластической. Невольно может прийти на мысль, что это спрашивает не поэт, не ученый профессор, не вдохновенный историк, – но жанровый живописец, нуждающийся в пополнении своих сведений о костюмах. И это не потому, чтобы интеллектуальная сторона не интересовала его, – но потому, что, по его мнению, вся интеллектуальная сторона всего народа вконец испорчена, и это не только на родине, но и у них самих, в эмиграции. Отсюда бесконечные жалобы, высказывающиеся разными словами и различными голосами, но своею монотонностью напоминающие причитания старых женщин, жалобы на ветреность, легкомыслие, недостаток обдуманности, опрометчивость, непостоянство… Считая все таким плохим и испорченным, он никогда ни одним словом не коснется способа помочь злу. Настойчиво допрашиваемый об этом, он смотрит только иногда, и то украдкой, на окружающих и на картину, висящую между окнами (портрет Наполеона). Это – таинственное „коло“, в котором вращаются его мысли…»
Адам Мицкевич. Литография по рисунку Т.Малешевского.
Семейная жизнь также не была особенно радостной для поэта: средства его были крайне невелики, так как, хотя он и считался еще номинально профессором Collége de France, но получал не все жалованье, а лишь 3000 франков, остальные же две тысячи шли его заместителю. Приходилось искать какой-либо работы ради хлеба, и поиски часто были неудачны. Так, один книгопродавец заказал было ему популярную историю Полыни на французском языке, но потом отказался от представленной работы, найдя ее слишком большою. Положение грозило еще ухудшиться, когда в 1852 году – уже после государственного переворота – французское правительство окончательно лишило его кафедры, а вместе с тем и жалованья. Мицкевич подал просьбу министру народного просвещения, указывая, что причиной прекращения его лекций было не что иное, как предсказание возвращения Бонапартов к власти во Франции, и добился некоторого результата. Кафедры ему, положим, не возвратили, но дали место библиотекаря в арсенале с жалованьем в 2000 франков и квартирой. Пришлось довольствоваться, однако, и этим, и Мицкевич занял свое новое место, на котором оставался вплоть до 1855 года. В этом году умерла его жена, и, частью для того, чтобы рассеять скорбь от этой потери, частью надеясь принести пользу своим землякам, Мицкевич ухватился за мысль организации польских легионов в Турции.
Возвращение с охоты. Адам Мицкевич и Садик-паша (Михаил Чайковский) в лагара «оттоманских казаков» под Бургасом в сентябре 1855. Гравюра П. Суходольского.