Вера Фигнер - После Шлиссельбурга
Я спросила:
— А вы знаете, что такое амнистия?
Он замялся и объяснить не мог, но, когда я сделала необходимое разъяснение, он подхватил:
— Да, да, это самое, мы этого хотим.
То же недоумение, а потом одобрение произошло и при вопросе о Государственном Совете.
— Как же вы надумали составить и послать в Думу такие требования? Как вам пришла мысль об этом? — спрашивала я.
Плотник посмотрел мне в глаза.
— А как же, Вера Николаевна! Когда мы приезжали к вам в Христофоровку от нашего общества посоветоваться насчет земли ваших сестриц, разве не помните, вы рассказывали нам, что по всей России составляются такие приговоры и идут в Думу. И чем больше будет таких приговоров, тем больше пользы может быть для нас.
Разговор, действительно, в Христофоровке у меня с крестьянами был, и из трех депутатов сельского общества одним оказался как раз этот плотник. Сразу я не узнала его потому, что приезжавшие в Христофоровку зимой оставались в тулупах с высокими воротниками.
Ответ плотника обрадовал меня: не говоря уже о том, что крестьяне догадались не называть меня, его ответ показывал, что я говорила не так плохо, как я думала, беседуя с ними.
История по поводу петиции затихла. Быть может, полиция и затеяла ее только в надежде уловить меня. Волнение трех сознательных, предложивших сходу обратиться в Думу, улеглось. Для них, людей в политическом отношении совершенно неопытных, это было первое крещение; неудивительно, что они были основательно перепуганы. Но велико было мое удивление и даже беспокойство, когда дней через шесть тот же посетитель загадочно объявил мне:
— Теперь, Вера Николаевна, я буду действовать иным способом.
— Каким же? — поинтересовалась я.
— Не могу сказать вам, только действовать буду уж по-иному.
Как я ни билась, желая вырвать секрет, каким таинственным, новым путем мой сознательный хочет действовать, он решительно отклонил все мои подходы, и его речь и явно смятенное душевное состояние возбудили во мне нелестную для него тревогу. «Что с этим человеком? — думала я. — Уж не замыслил ли он перекинуться во вражий лагерь?»
Вскоре он прочел мою речь на суде; она переполнила его энтузиазмом и как будто рассеяла смятенье в его душе; с блистающими глазами он пожимал мои руки; но недоумение насчет «нового пути» так и осталось без разъяснения.
Девять лет прошло, прежде чем опять в Никифорове я встретилась с этим человеком. Опять он пришел ко мне и ошеломил новой неожиданностью.
— Побродил я по свету за эти годы, — рассказывал он, — повидал свет и много всякого народа видел, вдоволь на все насмотрелся и теперь решил: буду сверхчеловеком. Буду локтями себе путь прокладывать — нечего жалеть мерзавцев, не стоит жалеть их. Еще не так их надо… Эх, Вера Николаевна! И зачем вы за этих скотов свою жизнь загубили? — и т. д. говорил по-новому мой старый знакомец.
— Что это? Откуда у вас такие мысли? И как вам взбрело в голову желанье стать сверхчеловеком?! — говорила я.
— Попал мне в руки один роман, и в нем был сверхчеловек, а названия не помню… — услышала я ответ.
Чем выразилось в жизни этого крестьянина его понимание сверхчеловека — я не знаю, но именно тогда я впервые услышала, что он дурно обращается со старухой-матерью, взял из школы свою дочь и взвалил на двенадцатилетнюю слабенькую девочку всю тяжесть домашних работ.
Это было после моего возвращения из-за границы в 1915 г., а после революции, когда стали действовать земельные комитеты, а потом произошла национализация земли, рассказывали, что этот новоявленный сверхчеловек стал играть в деревне видную роль и занял в Никифорове первое место.
Около Христофоровки в узком районе моих наблюдений было тихо. Но с разных концов уезда нет-нет да приходило смущающее известие, которое шло, как мелкая рябь от где-то брошенного в воду камня.
Рассказывали, что на границе Тетюшского и Буинского уездов, в имении Теренина, были «аграрные беспорядки»: крестьяне держали своего помещика в блокаде, не пуская никого ни к нему, ни от него, и принудили в одном имении «простить» крупную порубку, в другом — сдать крестьянам в аренду желанную им землю.
У купца Кривошеина крестьяне самовольно свезли к себе рожь с поля. Полиция советовала не противиться, а подать в суд: «он взыщет в лучшем виде».
В Барских Каратаях два крестьянина, арендовавшие 30 десятин земли, на которую метила вся крестьянская община, могли засеять их только под охраной полиции.
В Людоговку губернатор выслал роту солдат, потому что на выморочное имение помещика Цельшерта, перешедшее к дворянству, крестьяне претендовали, как на свое наследие, и объявили, что они скорее умрут, чем отдадут землю. Представителя дворянства они заставили убраться подобру-поздорову, отняли у него ключи, заколотили окна усадьбы, прекратили рубку леса…
В Тетюшах одно время царили страх и ужас, потому что местные рабочие грозили идти громить дома купцов, если на земляные работы по устройству спуска к Волге работа будет сдана не им, а вятичам. Конфликт был разрешен дипломатическим вмешательством исправника, который предложил разделить работу так, что внизу горы поставить местных рабочих, а наверху, где требовалась большая опытность, землекопов-вятичей.
Наконец в тех же Тетюшах на хлебной пристани произошла настоящая стачка: грузчики забастовали, требуя увеличения платы. Купцы не соглашались, но тот же дипломат-исправник предложил им уступить, и купцы подчинились.
Эти и другие факты были сами по себе мелки, но среди вечно покорного и смиренного населения производили сенсацию и все же свидетельствовали, что призрак, о котором Леонид Андреев повествует в «Сашке Жегулеве», что он неслышными стопами ходил в те годы по земле русской и сеял смуту и тревогу, все же не миновал и наш забытый край, и хоть мимолетно, но промелькнул и в нашем уезде.
Контраст между деревней и городом выступил особенно резко во время октябрьской забастовки и последовавшего за ней манифеста о свободах. В деревне не было затишья от прекращения железнодорожных и почтовых сообщений; не произошло застоя во всех делах. Железная дорога не пересекает уезда, а почтой деревня пользовалась в то время в совершенно незаметной мере, — таким образом никаких перемен в сношениях с внешним миром не произошло. Суд, банки, высшие и средние учебные заведения, из которых на улицы высыпала и прибавила шума учащаяся молодежь, — все это не в деревне, а в городах. Скопления развитых волнующихся рабочих в деревне нет: нет толпы — нервной, наэлектризованной слухами, опасениями, к чему-то готовой, к чему-то готовящейся; нет сходок, собраний и совещаний, где все, от мала до велика, от чиновников вплоть до институток, спешат выявить свои неудовольствия, нужды и требования: здесь — разъеденные людские атомы, не затронутые идейными влияниями и страстными исканиями. А потом, при разрешении кризиса — в городах общий вздох облегчения, крик радости. «Да здравствует свобода!» — раздается на улицах. «Да здравствует свобода!» — провозглашают столбцы газет. И люди взволнованы, чувствуют подъем, не могут усидеть дома и спешат, бегут к друзьям, к знакомым, на улицу, чтобы поделиться радостью и пожать руку, хотя бы незнакомому.