Владислав Бахревский - Виктор Васнецов
Так в чем же тогда дело, почему столько недовольства академическим преподаванием, почему Репин, удостоенный благосклонности самого Бруни, признавал за учителя именно Чистякова, у которого он взял всего-то несколько уроков да пользовался его советами при написании конкурсной работы?
Ответ мы находим опять-таки у Чистякова.
«Они натуры не держатся, – говорил он о профессорах Академии, – а создают ее сами. Еще бы, они профессора Российской школы. Они и подсвечник наизусть напишут, только вместо металла-то – мыло выйдет». И далее: «Черпать… все только из себя или из духа своего, не обращаясь к реальной природе, означает останавливаться и падать».
В Академии Чистяков числился учеником Петра Васильевича Васина, «числился» – подчеркивал сам Чистяков. Васину по большей части и адресуется его укор в том, что нынешние профессора натуры не держатся. Ученик действительно пошел не в учителя. Басин за одиннадцать лет академического пансиона в Италии написал около ста двадцати картин!
У Виктора Михайловича Васнецова в учителях были тот же Васин и еще двое – Сократ Максимович Воробьев, сын Максима Никифоровича, воспитавшего Айвазовского, Боголюбова, Лагорио, Шишкина, Клодта, и Василий Петрович Верещагин, профессор из вновь испеченных, соученик Чистякова. Обилие учителей объясняется тем, что по Уставу 1859 года ученики не закреплялись за преподавателями. Профессора дежурили в очередь, по месяцу.
В мастерскую вошел невысокий, коренастый, безупречно одетый человек, с бородкой, с пышными, холеными усами. Лоб крутой, залысины придают лицу выражение ума напряженного, неспокойного, упрямого. От вошедшего веяло правдой.
«Чистяков!» – раздались шепоты, и наступило ожидание.
Остановился у мольберта, что был ближе к двери. Посмотрел. Улыбнулся.
– Мучаетесь со светом?
– Не выходит.
– У вас свет вверху и полутон в нижней части. Что из этого следует? А то, что в свету складки имеют, если смотреть на них внимательно, каждая свой свет, полутон и рефлекс в тени. В тени рефлекс сглаживается общим световым пятном. Полутоны тоже служат свету, то есть теряются.
– Спасибо, Павел Петрович! Я вижу, не так у меня что-то. Теперь-то понятно.
– Пробуйте, пробуйте! Отошел к другому.
– Фигура у вас правильно поставлена. Будьте смелее. Когда видишь, что композиция ясна, надо работать смело и быстро. О Чистякове говорят, что он слишком медленный. А я своего каменотеса за семь часов и начал, и закончил.
– Ай, как чемоданисто! – засмеялся он возле очередной работы. – Тут же вот как… – Карандашом указал ошибки. – Понимаете?
Мастерская оттаяла.
Мудрый Чистяков оказался доступным, своим, все видит, схватывает на лету.
– Что вы так близко стоите к картине? Вы близорукий?
– Нет.
– Вот и не фокусничайте! Ни дальнозоркий, ни близорукий – в смысле писания картины – не могут служить образцом. Простота техники, тона и силы – вот что нужно, – не ярко, не резко, а ласкает душу.
Чистяков шагнул к мольберту, на котором стоял большой лист, рисованный карандашом. Программа называлась «Княжеская иконописная мастерская».
Потрогал усы, зоркие глаза его потеплели, стали домашними.
– Чья работа?
– Васнецова.
Опять смотрел, чуть склонив голову. На переднем плане оборотная сторона огромной, в рост человека, иконы. Перед иконой вальяжный, спокойный зритель. Видимо, сам князь. С ним двое. Один, солидный, самостоятельный – боярин. Другой, если и боярин, так из угодничающих. Людей в помещении много. Смотрят иконы в дальнем углу. Здесь и шубы знатных, и рясы монахов-иконописцев, отроки-ученики. А один, совсем мальчик, забрался на лестницу, под потолок. Там он и под ногами не путается, и не виден никому, но сам-то всех зрит!
– А где он, Васнецов? – спросил Павел Петрович.
– Вот он, – студенты, посмеиваясь, выталкивают из своей тесной группы очень высокого, тонколицего, вмиг покрасневшего молодого человека.
– Очень рад! – сказал Чистяков. – Искусство – проявление человеческого духа, и вы правы, что высоко берете! Я давно уж приметил: как начато, так и кончено. Это и к картине можно приложить, и ко всему творчеству.
– Я, когда принимался, много смотрел вашу «Софью Витовтовну на свадьбе Василия Темного», – признался Васнецов.
– Вижу, что смотрели. Но – только все у вас свое. У меня – жест, движение. А у вас вроде бы все стоят, но тоже ведь в движении! Ведь живут. И характеры есть. Все крупно, величаво. За этим стоянием эпоха чувствуется. Движение самой эпохи. Спасибо вам, Васнецов. Обрадовали.
Уж и работать далее не смог. Домой пошел. А в груди – музыка. Сел на стул – ноги дрожат. Бросился на кровать – лежать глупо, бездарно! Снова выскочил на улицу. Поглядел окрест – музыка, музыка разлита по вселенной.
Город – музыка. Облака, летящие над Невой, – музыка. Орган. Как же прекрасно жить на белом свете!
Прибежал к Савенкову. Тот, прихлебывая чай, что-то переписывал в тетрадь.
– Здравствуй, Васнецов! Послушай, какая прелесть! У меня слезы на глазах выступают от счастья, когда читаю.
И тотчас начал декламировать:
Из монастыря да из Боголюбова
Идет старец Игренища,
Игренища-Кологренища,
А и ходит он по монастырю,
Просит честныя милостыни,
А чем бы старцу душа спасти,
Душа спасти, душа спасти, ее в рай спусти.
Ну, это зачин, а вот дальше слушай:
Пришел-та старец под окошечко
К человеку к тому богатому,
Просил честную он милостыню,
Просил редечки горькия,
Просил он капусты болыя,
А третьи – свеклы красныя.
Васнецов слушал про Игренищу, а думал свое: встал перед глазами богатырь на коне. Что он, богатырь-то, делать должен? Границу озирать, нет ли где нашествия. Стало быть, в рукавицу глядит.
А Савенков – само счастье. Былинка и впрямь презанятная. Вынесла редьки, капустки да свеклы старцу девушка, ее-то он и прихватил в мешок.
– Васнецов! – воскликнул студент в отчаянье. – Ты, я вижу, куда-то уплыл. Ну, послушай, милый, послушай, как же это все удивительно:
И увидели ево ребята десятильниковы,
И бросалися ребята оне ко старцу,
Хватали они шилья сапожныя,
А и тыкали у старца во шелковай мешок:
Горька редька рыхнула,
Белая капуста крикнула,
Из красной свеклы рассол пошел.
– Прекрасно! – Васнецов вскочил, поднял Савенкова, поцеловал в сияющие глаза. – Спасибо тебе! Ах, спасибо!
И убежал.
Дома – за лист бумаги. Сначала пером, потом акварелькой. И вот он – богатырь. Первый васнецовский богатырь. Витязь могуч, конь тяжел – серьезная сторона, где этакая застава.
И сразу покойно на душе сделалось. Удивительно покойно, словно домой воротился.