Николай Степанов - Гоголь
Дом знаменитого каретника Иохима, того самого, в карете работы которого мечтает прокатиться Хлестаков, напоминал все столичные доходные дома с дворами-колодцами, темными лестницами, унылыми однообразными фасадами. «Дома здесь большие, — писал Гоголь матери, — особливо в главных частях города, но не высоки, большею частию в три и четыре этажа, редко очень бывают в пять, в шесть только четыре или пять во всей столице, во многих домах находится очень много вывесок. Дом, в котором обретаюсь я, содержит в себе двух портных, одну маршанд де мод[28], сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, декатировщика и красильщика, кондитерскую, молочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и, наконец, привилегированную повивальную бабку. Натурально, что этот дом должен быть весь облеплен золотыми вывесками».
За чопорно-скучным фасадом с правильными, симметричными линиями окон, за аркой ворот открывался двор, сырой, грязный, покрытый отбросами, которые вышвыривали из окон, полный удушающей прели и запахов разложения. Так Петербург сразу предстал перед Гоголем не со своей казовой, парадной стороны, не величественным видом набережных, площадей, арки Главного штаба, а в будничном, затрапезном виде, как город ремесленников, чиновников, бедняков-мечтателей, людных и тесных дворов.
Петербургская жизнь для молодого провинциала, привыкшего к изобилию и дешевизне плодоносной украинской глуши, казалась непомерно дорогой и разорительной. Столица полна соблазнов: ярко освещенные витрины магазинов, нарядно убранные кафе и кондитерские, широко открытые двери театров, афиши, извещающие о новых постановках, — и все это для него недоступно. Нередко приходилось сиживать по неделям без обеда, питаясь лишь чаем с булками, чтобы справить какую-либо износившуюся принадлежность туалета. И все время мучительные думы, как бы и где бы добыть проклятые, подлые деньги…
Слоняясь по улицам, Гоголь думал о том, что в отличие от других столиц Петербург не имеет своего национального характера. Иностранцы, которые поселились в нем, обжились и вовсе не похожи на иностранцев, а русские, в свою очередь, обыностранились и сделались ни тем ни другим. Его поражала тишина. На улицах бесшумно проходят служащие да должностные, толкуют о своих департаментах и коллегиях, все подавлено, все погрязло в бездельных, ничтожных занятиях. Его забавляли встречи с этими людьми на проспектах и тротуарах: занятые своими мыслями, они сталкивались с ним, отступали в сторону и затем снова продолжали свой путь, что-то вслух бормотали, бранились, забавно размахивая руками.
В Петербурге должны были осуществиться его давние мечты о том, чтобы занять место и положение, которое дало бы ему возможность принести пользу человечеству. Но увы! Эти мечты час от часу бледнели и таяли. Ему положительно не везло! Письма к столичным тузам, которыми так щедро снабдили его Трощинский и прочие родственники, не возымели действия. Гоголь подымался по широким лестницам, стучался в сверкающие медью парадные, робко осведомляясь у величественных ливрейных швейцаров. Значительные лица снисходительно цедили неопределенные обещания, либо вовсе не появлялись перед ним, высылая камердинера с извинением, что принять сегодня не могут. Места, не только соответствовавшего планам Гоголя, но и самого незначительного, не находилось. Деньги, взятые с собой, давно вышли, а полученные в результате долгих просьб от матери из Васильевки были уже на исходе.
Рушилась и надежда на помощь дальнего родственника генерала Андрея Андреевича Трощинского, племянника владельца Кибинец. Хотя Андрей Андреевич после смерти дяди получил огромное наследство, но тароватее по отношению к бедным родственникам не стал. В нем еще явственнее сказалось чванство и мелочное скопидомство. Генерал принял Гоголя в гостиной, вежливо осведомился о его дражайшей матушке Марии Ивановне, посетовал на трудные времена. Вслед за тем, сославшись на важные государственные обязанности, Трощинский стал прощаться со своим докучливым сородичем, весьма неопределенно обещая оказать содействие в получении должности.
Окинув величественным взглядом потертый, съежившийся фрак молодого человека, его осунувшуюся и сгорбившуюся фигуру, Андрей Андреевич проявил родственное великодушие и небрежно сунул ему в руку сторублевую ассигнацию.
Гоголь верил, что еще не все потеряно. Оставалась надежда на литературу, на успех привезенной им из Нежина идиллии «Ганц Кюхельгартен». Пусть незадачливо сложились его дела со службой, пусть не находится место! Разве он хочет быть мелким чиновником, вынужденным вести бесплодную и ничтожную жизнь, ежедневно высиживая в присутствии однообразно-томительные часы? Разве счастье в том, чтобы в пятьдесят лет дослужиться до какого-нибудь статского советника, пользоваться жалованьем, едва хватающим на приличное содержание, но не иметь силы и возможности принести хотя на копейку добра человечеству?
Эти горькие раздумья волновали и мучили Гоголя. «Безумный! — писал он о себе матери в приступе отчаяния. — Я хотел было противиться этим вечно неумолкаемым желаниям души, которые один бог вдвинул в меня, претворил меня в жажду, ненасытимую бездейственною рассеянностью света. Он указал мне путь в землю чуждую, чтобы там воспитал свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности, чтобы я сам по скользким ступеням поднялся на высшую, откуда бы был в состоянии рассеивать благо и работать на пользу мира. И я осмелился откинуть эти божественные помыслы и пресмыкаться в столице здешней между сими служащими, издерживающими жизнь так бесплодно».
И снова — в который раз! — он доставал из чемодана заветную тетрадку, где была переписана поэма. Перечитывая ее, взволнованно, пристрастно он правил несовершенные места, дополнял новыми строфами. В поэме говорилось о его жизни, романтические мечты ее героя звучали как исповедь:
Все решено. Теперь ужели
Мне здесь душою погибать?
И не узнать иной мне цели?
И цели лучшей не сыскать?
Себя обречь бесславью в жертву?
При жизни быть для мира мертву?
Нет, он отметит свое существование, поэма принесет ему заслуженную известность, а может быть, и славу.
Для издания «Ганца» пришлось истратить последние деньги, присланные маменькой, занять у Данилевского и даже вступить в пререкания с Якимом, недовольным, что и без того скудный бюджет снова урезается этим чудным панычем.
Наконец удалось договориться с типографщиком Плюшаром, что он напечатает «идиллию в картинах». А вдруг она не понравится? Болезненное самолюбие юного поэта не могло допустить критики или, тем паче, насмешки. Гоголь решил издать «Ганца» под псевдонимом. В мае получено было цензурное разрешение, а вскоре вышла и книжка, на заглавной странице которой стояло: