Андрей Богданов - Опальные воеводы
Например, Андрей Михайлович весьма кратко высказался по поводу своих переговоров со шведским наместником в Ливонии графом Арцем. Когда его покровитель герцог Юхан (будущий король Иоанн III) был заточен сумасбродным королем Эриком XIV, Арц искал помощи одновременно у Литвы и Москвы, но в конце 1563 года был схвачен и казнён в Риге.
Курбский «уговорил» Арца, «чтобы он склонил перейти на сторону великого князя замки великого герцога финляндского (Юхана. — Авт.), о подобных делах он знал много, но во время своего опасного бегства забыл». Очевидно, Андрей Михайлович молчал, чтобы не ставить под удар оставшихся в живых сторонников Арца, коему весьма симпатизировал. Покинув Юрьев, он принял к себе слугу графа и не раз сокрушался о кончине его господина.
Однако по Скрынникову, «неожиданная немногословность и ссылка на забывчивость косвенно подтверждают распространившиеся в Ливонии слухи о причастности Курбского к смерти Арца». Слухи эти ограничиваются замечанием ливонского хрониста Ниештадта, будто Андрей Михайлович «впал в подозрение у великого князя из-за этих переговоров, что будто бы он злоумышлял с королем польским против великого князя». Ниенштадт считал, что Курбский был честен с Арцем. О реакции Ивана Грозного он точно не знал, но, если у царя и возникли подозрения, они могли относиться к самому факту переговоров с иноземцами, да ещё тайных. Для Скрынникова же вопрос ясен: по слухам, «Курбский сам предал шведского наместника Ливонии». А добротой к слуге Арца и сожалениями о его смерти «не желал ли он отвести от себя подозрения насчет предательства?»
Логичен вопрос: к чему бы Курбскому притворяться среди литовцев, если он действительно выдал им Арца? Но дело не в логике, а в упорном, непреодолимом желании очернить память князя, «предательство» которого «было щедро оплачено королевским золотом», как шпиона, а не воина, с коим следовало расплачиваться почестями и поместьями. Основание? Курбский смог захватить с собой из Юрьева только золотые и серебряные монеты «и всего 44 московских рубля», негодует Скрынников[21], будто он, профессор, читающий курс русской истории XVI–XVIII веков, не ведает, что рубль был только мерой счета копеек и полушек, а крупная монета, в которой знать любила делать накопления (например, к свадьбам), была иностранной. Даже более поздние серебряные ефимки представляли собой четвертушки талеров с русской надпечаткой. А в какой монете, любопытно, Курбский мог делать накопления в Ливонии, где как воевода вполне традиционно «кормился»? О содержимом своего кошелька (по Скрынникову — «мешка золота»), отобранного в Гельмете, князь подробно рассказал литовским властям, подавая жалобу на грабеж. Почему он не усилил обвинение против немцев-грабителей, сказав, что это золото короля?
Вопросы, конечно, риторические. Не у одного Скрынникова имя Курбского вызывает пароксизмы гнева, исключающие совесть и здравое рассуждение. Другие беглецы не производят такого эффекта, даже потомок Гедимина Семён Бельский, утекший в Литву, оттуда в Турцию и Крым, чтобы воевать с Россией и вести на неё войска крымского хана.
* * *Ненависть советского интеллигента к Курбскому непреходяща. Не случайно признанный образцом интеллигентности академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, говоря о Курбском в связи с изданием его трудов, оставляет свою обычную сдержанность и точность выражений.
Вопреки историзму, к коему не раз призывал академик, Курбский для него не выезжий аристократ, а «князь-изменник», «перевертень», «типичный перевертыш», который «паразитирует на традиционном жанре, разрушая его». Этого мало — следует ещё развернутая убийственная характеристика князя.
«Курбский стал писателем, бежав за рубеж и изменив родине. Ему надо было оправдать себя в глазах общественного мнения в России и в Польско-Литовском государстве. Больше того — ему надо было оправдать себя в своих собственных глазах, ощутить свое право на позицию моралиста и нравоучителя». «Его писания были самооправдательными документами, в которых он позировал перед другими, перед своими читателями, но прежде всего перед самим собой… Грозный был несомненно талантливее Курбского…»[22]
Эта оценка, выражающая, несомненно, личное убеждение автора, а не навязанная извне, проистекает из уверенности служилой интеллигенции России, что человек сам по себе не может быть ответственным за судьбу своей страны. По крайней мере русский человек.
В этом смысле вина Курбского действительно огромна. Он заявил свое право решать вопросы государственного устройства страны и вообще назвал Московскую Русь своей, не занимая в ней определенного места, «не по чину».
Он первым выступил против самодержавия и обличил автократию, кормилицу служилой интеллигенции, как врага свободы, сословного представительства и страны в целом. Он поведал миру о таких злодеяниях первого русского царя, какие нечасто встречаются в истории человечества, и впервые заставил самодержца оправдываться, ещё больше раскрывая свою злодейскую сущность.
Всю свою жизнь Курбский, презирая холопство, действовал как сын и полномочный представитель Святорусской земли и, что с его точки зрения неразделимо, православия. Он обличал московского тирана словом и сражался с его слугами оружием, защищал православие в полемике с иноверцами и переводил на церковнославянский классическую литературу, ограждая православие от культурного натиска католицизма и реформации.
Вообще-то на Руси нередки такие люди, презирающие расхожее мнение, будто плетью обуха не перешибёшь. Они встречаются во всех слоях общества, но заметнее среди военных. С некоторыми из них, не только воинами, мы ещё встретимся на страницах этой книги.
Бесстрашные до самозабвения, подлинные герои русской истории были движимы долгом перед своей землей, а не службой, и вполне могли бы заявить вместе с Александром Васильевичем Суворовым: «Горжусь, что я русский!» Конечно, советские авторы не спешили знакомить с ними читателя.
Поскольку Курбского нельзя было замолчать, его следовало так или иначе дискредитировать. Делалось это и делается в меру таланта и откровенности каждого автора. Д. С. Лихачев не нуждается в «шпионской» версии, прекрасно понимая, что в Европе XVI века предательство нередко воспринималось как своего рода доблесть.
Он унижает князя значительно сильнее, представляя гражданский пафос Курбского позёрством и ставя под сомнение его мужество (на что не решался даже Иван Грозный): царя «он разоблачал за глаза из своего безопасного зарубежного укрытия, но как бы и в глаза, прямо обращаясь к нему во втором лице. В моменты этих обращений Курбский наверное чувствовал себя очень смелым, нелицеприятным и прямым…»