Нина Воронель - Содом тех лет
«Посмотрите! – Светлов указывает вилкой на меня. – Это очень талантливая жопа!»
Все смотрят на меня, и я чувствую себя польщенной.
В те далекие времена я часто чувствовала себя польщенной – например, как ни странно, меня всегда баловали своим вниманием самые высокопоставленные антисемиты. Я уж не говорю об эротических домогательствах антисемитов зоологических, – на этом поле мне довелось собрать весьма высокий урожай. Помню, как поэт Алексей Марков, знаменитый в то время на всю Россию особо зверскими антисемитскими стихами, бежал за мной через всю Москву, умоляя о минутной благосклонности. Когда я ему ехидно указала, как мало его пыл вяжется с его взглядами, он стал страстно декларировать, что обожает еврейских женщин. Хоть я его и прогнала, но декларациям его поверила – есть что-то фрейдовское в этом почти нерасторжимом сочетании утробной ненависти к евреям с не менее утробным вожделением к еврейкам. В моем списке поклонников можно найти немало печально известных имен, жестоко страдавших этим комплексом.
Но и антисемиты идейные не оставили меня незамеченной. Так Игорь Шафаревич в своей нашумевшей «Русофобии» посвятил мне несколько абзацев. Он процитировал диалог из моей пьесы «Утомленное солнце», где густопсовый русский интеллигент доктор Астров упрекает кроткого еврейского юношу Веню за то, что евреи устроили в России революцию. На что Веня, озверев, забывает о своей кротости и взрывается:
«Да чего вы стоите, если вам можно революции устраивать?»
Г-на Шафаревича эта реплика оскорбила смертельно, – небось, он услышал в ней отзвук правды, ну, и всыпал мне по первое число.
Подобно Шафаревичу главный идеолог антисемитизма в русской литературе, Вадим Кожинов, тоже был уязвлен моими дерзкими строчками, хоть я лично ничего для него обидного в них не вижу:
– У предков моих слишком яростный глаз,
– И нос слишком длинный и в профиль, и в фас,
– И нет мне березки в березовых рощах,
– И нет мне спасенья в Успенье и в Спас,
– И предков моих на Сенатскую площадь
– Никто б не пустил под штандарт голубой.
Именно Сенатская площадь возмутила Кожинова. В предисловии к книге поэзии «Свет двуединый» он с пеной на губах доказывает, как я не права в этом своем утверждении. Так он и умер неубежденный – скончался скоропостижно, читая мой роман «Ведьма и парашютист». Не знаю уж, что его там до такой степени задело – может, слишком страстная любовь арийской женщины Инге к израильскому парашютисту. Ведь как подлинный антисемит он согласен был только на обратный вариант.
С переводческими боссами еврейского происхождения мои отношения складывались порой хуже, чем с антисемитами. Так к последнему году моего обучения в Литинституте я столкнулась с новым для меня обстоятельством – мой новый мастер Лев Озеров, в отличие от мастеров предыдущих лет, В. Левика и С. Липкина, терпеть меня не мог. Все мои наивные усилия ему понравиться приводили только к обострению его неприязни. Каждый раз, когда я умело и быстро справлялась с заданным им переводом, он с отвращением морщился и говорил:
«Если вы так хорошо все умеете, Нина Воронель, что вы здесь делаете? Ведь вы воображаете, что вам тут нечему учиться, раз вы перевели Оскара Уайльда? Так освободите драгоценное студенческое место в Литературном институте кому-нибудь другому, который в этом нуждается».
Но мне как раз было чему учиться. Это было в самый теплый момент хрущевской оттепели, когда миллионам людей начала открываться бездна, в которую эпоха мудрого отца народов повергла сокровища российской культуры. Каждый день на горизонте появлялись новые, до вчерашнего дня запрещенные имена, и наш институт буквально наводнили рукописи стихов и романов забытых и забитых поэтов и прозаиков. Все это жадно читалось и обсуждалось не только в аудиториях, но и в общежитии на Бутырском хуторе, где многие из нас жили, и куда остальные приезжали дообсудить начатое во время занятий.
Шел поразительный по скорости и глубине процесс восстановления культурного самосознания, которому, я думаю, не было равных в российской истории, – от почти круглого нуля к существенному пониманию и высокой оценке украденного у нас наследия. И Литературный институт находился в самом центре этого процесса, несмотря на неумелые попытки потерявшей чувство реальности администрации и потому пытавшейся остановить этот процесс привычным ей методом «тащить и не пущать!»
Так что я пренебрегла недоброжелательными выпадами Л. Озерова и не освободила место для кого-то незримого, остро в нем нуждающегося. Тем более, что никакого влияния на мою переводческую карьеру у Озерова, к счастью, не было.
А дела мои шли неплохо. Ко мне потихоньку начинали стекаться заказы из крупных издательств, я принимала участие в разных престижных семинарах, где была замечена многими маститыми поэтами и переводчиками, так что я даже начала подумывать о поступлении в Союз писателей. Ведь тогда казалось, что нормальная культурная жизнь общества вот-вот вернется на круги своя, нужно только немного поднажать тут и там, чтобы соскочившие винты и гайки прочно стали на место.
И я вместе с другими, тоже полными иллюзий и надежд, искала точку приложения рычага – в смысле, где бы поднажать. Порой, конечно, случались мелкие недоразумения, но я воспринимала их скорей как пережитки умирающего прошлого, а не как реальную угрозу людям с творческими наклонностями.
Так, я по рекомендации Корнея Чуковского получила предложение перевести стихи к томику английских народных сказок, выходившему в издательстве «Детская литература». Прозаический текст сказок перевела Наталья Викторовна Шерешевская, очаровательная интеллигентная женщина, дружеские отношения с которой у меня сохранились и по сей день. Мы с нею отлично сработались, и она, человек требовательный и придирчивый, очень одобрила мои переводы. Оставалось только ждать выхода книги в свет и обещанного за нее гонорара.
И вдруг нас обеих срочно вызывают на худсовет, чтобы сделать нам суровое внушение за то, что мы мало думаем о нравственности будущих малолетних читателей английских сказок. Проницательный взгляд начальства умело выдернул из текста сказок одно четверостишие, способное внушить бедным детям грязные мысли. Речь шла о юной принцессе, которую похитил жестокий великан:
«Он бил ее, терзал ее,
Завязывал узлом
И каждый день пронзал ее
Серебряным жезлом».
«Вы представляете себе, что могут подумать в этом месте дети?» – гневно воскликнула председательница худсовета.
«А что они могут подумать?» – наивно спросила я.
«Как что?» – вспыхнула председательница совета, и остальные его члены дружно закивали: «Ужасно! Непристойно! Серебряным жезлом, да еще каждый день!»