Павел Фокин - Пушкин без глянца
Гуляя по саду, он увидел, что царь идет один вдоль по аллее; тотчас он вышел в аллею из-за деревьев и, несколько сгорбясь, согнув локти, сжав кулаки, размахивая руками, пошел за ним вослед, корча его походку. Царь увидел это. «Пушкин!» Дрожа подошел он к царю. «Стань впереди меня. Ну! иди передо мною так, как ты шел». — «Ваше Величество!» — «Молчать! Иди как ты шел! Помни, что я в третий раз не привык приказывать». Так прошли они всю аллею. «Теперь ступай своею дорогою, а я пойду своею, мне некогда тобою заниматься».
С Натальею Викторовною Кочубей, нынешнею Строгоновою, ему едва не обошлась дороже проделка. Не зная, кто она, он увидел ее в царскосельской аллее, бросился перед нею на колени и начал ее целовать, она кричала, кричала, наконец вырвалась и побежала к фрейлинским квартирам; на беду встретилась с царем, который, увидя ее расстроенную и туалет в беспорядке, спросил о причине. Она рассказала всё. Государь решил Пушкина отправить солдатом в Финляндию. Дело дошло до обеих императриц. Они призвали графиню Наталью Викторовну и приказали ей, во что б ни стало, выпросить Пушкину у государя помилование. Долго мучилась графиня с царем. Слезы ее наконец победили[17].
Однажды шел он за царем по Невскому проспекту и, указывая на ту сторону, где крепость, приговаривал: «Молодец готовит там квартиру и мне». — «Не отгадал», — сказал царь, услыша его слова, и продолжал спокойно свою прогулку.
Директор Лицея хотел его наказать, он ножом черкнул себя по руке и нанес себе такую глубокую рану, что принуждены были заняться не наказанием, а лечением.
Его ждали в театр на балет «Гензи и Тао»; для него товарищи взяли билет; кресло пустое оставалось, он был в Царском. В антракте после 1-го действия входит он. Его спрашивают, чего он опоздал. «Ах, какой там был дивный случай!» — «Что такое?» — «Царский медведь сорвался с цепи, поймал царя и не задушил. Отняли!» — «Что ж с медведем?» — «Что. Разумеется, убили. В России и медведю умному не позволят жить».
Иван Иванович Пущин:
Пушкин, с самого начала, был раздражительнее многих и потому не возбуждал общей симпатии: это удел эксцентрического существа среди людей. Не то чтобы он разыгрывал какую-нибудь роль между нами или поражал какими-нибудь особенными странностями, как это было в иных; но иногда неуместными шутками, неловкими колкостями сам ставил себя в затруднительное положение, не умея потом из него выйти. Это вело его к новым промахам, которые никогда не ускальзывают в школьных сношениях. Я, как сосед (с другой стороны его нумера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность, и это его волновало. Вместе мы, как умели, сглаживали некоторые шероховатости, хотя не всегда это удавалось.
В нем была смесь излишней смелости с застенчивостью, и то и другое невпопад, что тем самым ему вредило. Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом, это — капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено, почти невозможно, при совершенно бесцеремонном обращении, уберечься от некоторых неприятных столкновений повседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на его привязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем, не проявляясь, впрочем, свойственною ей иногда пошлостью.
Модест Андреевич Корф:
Между товарищами, кроме тех, которые, пописывали сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особенной приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет, то мы его прозвали «французом», и хотя это было, конечно более вследствие особенного знания им французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного.
Николай Андреевич Маркевич:
Кюхельбекер был очень любим и уважаем всеми воспитанниками. Это был человек длинный, тощий, слабогрудый; говоря, задыхался, читая лекцию, пил сахарную воду. В его стихах было много мысли и чувства, но много и приторности. Пушкин этого не любил; когда кто писал стихи мечтательные, в которых слог не был слог Жуковского, Пушкин говорил:
И кюхельбекерно, и тошно.
При всей дружбе к нему Пушкин очень часто выводил его из терпения; однажды до того ему надоел, что вызван был на дуэль. Они явились на Волково поле и затеяли стреляться в каком-то недостроенном фамильном склепе. Пушкин очень не хотел этой глупой дуэли, но отказаться было нельзя. Дельвиг был секундантом Кюхельбекера, он стоял налево от Кюхельбекера. Решили, что Пушкин будет стрелять после. Когда Кюхельбекер начал целиться, Пушкин закричал: «Дельвиг! Стань на мое место, здесь безопаснее». Кюхельбекер взбесился, рука дрогнула, он сделал пол-оборота и пробил фуражку на голове Дельвига. «Послушай, товарищ, — сказал Пушкин, — без лести — ты стоишь дружбы; без эпиграммы — пороху не стоишь», — и бросил пистолет.
Александр Сергеевич Пушкин, из письма П. A. Вяземскому 27 марта 1816 г.:
Что сказать вам о нашем уединении? Никогда Лицей (или Ликей, только, ради бога, не Лицея) не казался мне так несносным, как в нынешнее время. Уверяю вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая на зло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы живали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину:
Блажен, кто в шуме городском
Мечтает об уединеньи,
Кто видит только в отдаленьи
Пустыню, садик, сельской дом,
Холмы с безмолвными лесами,
Долину с резвым ручейком
И даже… стадо с пастухом!
Блажен, кто с добрыми друзьями
Сидит до ночи за столом
И над славенскими глупцами
Смеется русскими стихами,
Блажен, кто шумную Москву
Для хижинки не покидает…
И не во сне, а наяву
Свою любовницу ласкает!..
Правда, время нашего выпуска приближается; остался год еще. Но целый год еще плюсов, минусов, правил, налогов, высокого, прекрасного!., целый год еще дремать перед кафедрой… это ужасно. Право, с радостью согласился бы я двенадцать раз перечитать все 12 песен пресловутой Россиады, даже с присовокупленьем к тому и премудрой критики Мерзлякова, с тем только, чтобы граф Разумовской сократил время моего заточенья. Безбожно молодого человека держать взаперти и не позволять ему участвовать даже и в невинном удовольствии погребать покойную Академию и Беседу губителей Российского Слова. Но делать нечего,