Марина Цветаева - Живу до тошноты
– Вот здесь вы будете спать, Маринушка.
– А вы?
– А я на диване, в кабинете. (Кабинет, очевидно – сам крюк).
– Нет, я на диване! Я обожаю на диване! Я дома всегда спала на диване! Даже на собачьем! Когда приезжала из пансиона! А собака, поняв, что я заснула, тоже лезла и самым наглым образом спала у меня на голове… Честное слово!
– Но вы не в пансионе, Маринушка!
– Не напоминайте мне, дружочек, где я!
Садимся. Курим. Беседуем. Уступает мне свой ужин: кусочек хлеба, три вареных свеклы и стакан чая с кусочком сахара.
– А вы?
– Я уже ужинал.
– Где? Нет, нет, вместе!
Говорим о стихах, о Германии, которую оба страстно любим, расспрашивает о моей жизни.
– Вам очень трудно живется? Смущаюсь, скрашиваю.
И он:
– Маринушка, Маринушка… Ну, я скоро получу немножко муки, я вам тогда принесу… Как все это ужасно!
Я:
– Да уверяю вас…
Он, думая вслух:
– Может быть, удастся достать немножко пшена…
(И беспомощно):
– А уехать на юг – совсем невозможно?
(Ответственный работник!).
Смотрю в лицо: прелестное, худое; в глаза: карие, в роговых очках. И такое сознание его невинности, неповинности, такое задохновение жалости и благодарности, что… но слезы уже текут, и он, испуганно:
– А вести с Юга у вас, по крайней мере, не плохие?
* * *Сплю, конечно, на кровати, – ни собаки, ни уверения не помогли. Перед сном еще перекликаемся.
– N! Вы бы хотели сейчас быть в Вене? Это – гостиница, сейчас 1912 г., выгляните, – живая, школьная, ночная Вена… и «Wienerblut»[27]..
И он, протяжно:
– Ах, я ничего не знаю, Маринушка!
* * *Просыпаюсь с солнцем. Быстро влезаю в свое широченное красное платье (цвета cardinal – пожар!). Пишу записку N. Осторожно открываю дверь и – о, ужас! – огромная двуспальная кровать, и на ней – спящие. Отступаю. Потом, внезапно решившись, большими тихими шагами направляюсь к противоположной двери, уже нажимаю ручку…
– Да что же это такое?!
На кровати сидящий мужчина – всклокоченная голова, расстегнутый ворот, смотрит.
И я, вежливо:
– Это я. Я случайно ночевала здесь и иду домой.
– Но, товарищ!..
– Ради Бога, извините. Я не думала, что… Я думаю, что… Я, очевидно, не сюда попала…
* * *И, не пережидая реплики, исчезаю.
* * *NB! Именно – сюда!).
* * *Потом слышала от N.: спящий принял меня за красное привидение. Призрак Революции, исчезающий вместе с первыми лучами солнца!
Рассказывая, безумно смеялся.
* * *Только сейчас, пять лет спустя, по достоинству оцениваю положение: единственное, что я догадалась сделать, попав в коммуну, – это попасть в чужую спальню, единственное – вопреки всем призывам г<оспо>жи Коллонтай и K° – у коммунистов – некоммунистического
– «Plus royaliste que le Roi!»[28]
(Пометка весной 1923 г.).
Воин христов
Раннее утро. Идем с Алей мимо Бориса и Глеба. Служба. Всходим, вслед за какой-то черной старушкой, по ступеням белого крыльца. Храм полон, от раннего часа и тишины впечатление заговора. Через несколько секунд явственно ушами слышу:
– …Итак, братья, ежели эти страшные вести подтвердятся, как я только о том проведаю, ударит звонарь в колокол, и побегут по всем домам гонцы-посланцы, оповещая всех вас о неслыханном злодеянии. Будьте готовы, братья! Враг бодрствует, бодрствуйте и вы! По первому удару колокола, в любой час дня и ночи – все, все в храм! Встанем, братья, грудью, защитим святыню! Берите с собой малолетних младенцев ваших, пусть мужчины не берут оружия: возденем голые руки горе́, с знаком молитвы, посмотрим – дерзнут ли они с мечом на толпу безоружных!
А ежели и это свершится – что ж, ляжем все, ляжем с чувством исполненного долга на ступенях нашего храма, до последней капли крови защищая Господа нашего и Владыку Иисуса Христа, покровителей храма сего и нашу несчастную родину.
– …Набат будет частый, дробный, с явственными перерывами… Поясняю вам сие, братья, для того, чтобы вы, спросонья, не спутали его с пожарным колоколом. Как услышите в неурочный час непривычный звон, так знайте: зовет, зовет Господь!
Итак, дорогие братья…
И мое торопливое в ответ: «Дай Бог! Дай Бог, дай Бог!»
Москва, 1918–1919
Смерть Стаховича
27 февраля 1919 г.
Мы с Алей у Антокольского[29]. Воскресенье. Тает. Мы только что от Храма Спасителя, где слушали контрреволюционный шепот странников и – в маленьких шапочках – в шубах с «буфами» – худых и добрых – женщин-не женщин – дам-не дам, с которыми так хорошо на кладбище.
– «Погубили Россию»… «В Писании все сказано»… «Антихрист»…
Храм большой и темный. Наверху – головокружительный Бог. Островки свеч.
Антокольский читает мне стихи – «Пролог к моей жизни», которые бы я назвала «Оправданием всего». Но так как мне этого нельзя, так как я в данный час – русская, молчу молчанием резче и весче слов. Прощаемся. Аля надевает капор. В дверях студиец В. с каменным лицом.
– Я принес ужасную весть: Алексей Александрович Стахович вчера повесился.
* * *В церкви (у Страстного, названия не помню) стоял двойной пар от ладана и от дыхания. Каждый раз, чтобы креститься, я снимала варежку. Воск капал, слез у меня нет.
Вижу руки – из чего-то другого: не плоть, – сохранившие от живого только форму – восхитительную! Те самые, которыми прививал, в Крыму, розы, и – розы кончились – закладывал, из гардинного шнура, петлю. Голова в тяжелом великолепии смерти. Веки – как занавесы: кончено, спущено. Если и есть страдание – то в висках. Остальное покоится.
Стою над гробом, близким ли, дальним ли, у меня непреложно – вопрос: «Кто следующий?» Ведь буду же я так стоять над другим лицом? – Чьим? – Эта мысль во мне, как соблазн.
Я знаю, что мертвый знает. Не вопрос, а допрос. И нескончаемость этого ответа…
Еще одно: кем бы ни был мне мертвый, верней: как мало бы я ему, живому, ни была, я знаю, что в данный час (с часа, кончающегося с часами) я ему ближе всех. Может быть – потому что я больше всех на краю, легче всех пойду (пошла бы) вслед. Нет этой стены: живой – мертвый, был – есть. Есть обоюдное доверие: он знает, что я вопреки телу – есть, я знаю, что он – вопреки гробу! Дружеский уговор, договор, заговор. Он только немножко старше. И с каждым уходящим уходит в туда! в там! – частица меня, тоски, души. Опережая меня – домой. Почти как: «кланяйтесь тем-то»…
Но, воскресая с ним, я и умираю с ним. Я не могу плакать над гробом, потому что и меня закапывают! Некоей утерей своей земной достоверности плачусь за утверждение свое в мирах тех. (Плата за перевоз? Ведь платили же тени Харону? Я свою тень посылаю вперед – и здесь плачу́!).