Корней Чуковский - Дневник (1901-1929)
После этого, по настоянию Стасова, написал воспоминания о Крамском. Это было первое его литературное творение.
Ах, как он вспылил накануне. Я никогда не видал его в такой ярости. Приехал к нему Б. Шуйский с женой, евреечкой, манерной и кокетливой, с очень грубым непсихологическим смехом. Был Ермаков, Шмаров. Заговорил об иконке, которую Бенуа выдал за Леонардо да Винчи, а Государь купил за 150 000 р. Илья Еф. Говорил: «Дрянь! пухлый младенец! Должно быть, писал ученик, а мастер только «тронул» лицо. Но если б была и подлинная, нельзя платить такие деньжища, ведь у нас еще нет выставочного здания, нет денег, чтоб отливать в бронзу лучшую скульптуру учеников Академии, куда же нам… И все это афера барышников. Вот хотите пари: через месяц, через полтора приедет из Берлина какой-нб. Боде и объявит на весь мир, что это «школа Леонардо да Винчи» и что красная цена ей 100 р.».
Барыня вмешалась: — За Леонардо да Винчи и миллиона не жалко… Вся Европа… Чем же мы хуже… Мы уже достаточно культурны — Илья Еф. так покраснел, что даже лысина стала багровой, чуть не схватил самовар.
— Да как вы смеете. Что за щедрость. Что вы понимаете… Тоже болтает, лишь бы сказать… Ни души, ни совести.
1914
4 февраля. Сейчас ехал с детьми от Кармена на подкукелке. «Когда хочешь быть скорее дома, то видишь разные замечательства,— говорит Коля. — Дача Максимова — первое замечательство. Дом, где жила Паня, второе замечательство. Пенаты — третье замечательство».
Вчера был у нас И. Е. Рассказывал, как у него на родине мещане изготовляли пряники. — Чуть только женится сын, отойдет от родителей — в последний день масленицы невестка испечет для тещи и тестя огромный феноменальный пряник, величиной с дверь — медовый — и несут через город старикам. Старички весь пост жуют по крошке. Я, бывало, смотрю на них в окошко.
Теперь все пишут по впечатлениям, а в наше время — тенденция. Ужас! Непременно чтоб идея… Шишкин, бывало, напишет мост и подпишет: «Чем на мост нам идти, поищем лучше броду».
Когда в 70-х гг. я на Волге изобразил «по впечатлению» плоты — это такая прелесть: идут, идут плоты, огоньки на них, фигуры, река широкая — 7 недель идут — и вот я увлекся, писал — показываю Шишкину, а он: допишите, доделайте. Разве это плоты? Из какого дерева? Из березы или дубовые? (Сам Шишк., бывало, выберет себе рощу, лесок, залезет вверх, устроит помост на дереве, кое-где просеку вырубит — и начнет весною, когда зелень чуть-чуть, а кончит уж, когда все желто, заморозки.
А то однажды у него всю зелень коровы объели.) Ну я, известно: ничтожество!— а я, господа, ничтожество полное!— поддался Шишкину, возненавидел свою картину и написал сверх той — другую, пожалел холста. Ах, как это ужасно, что я на одной другую,— сколько погубил фигур…
О Витте: это гениальный человек. Когда я его писал, он спрашивает: — Ну вот вы написали весь Совет, у кого, по-вашему, самое выдающееся лицо?— Я подумал: самое картинное у такого-то. Борода до пояса. Говорю. Витте только фыркнул — посмотрел презрительно и, видно, думает: ах ты ничтожество. — А об Игнатьеве что вы думаете? — Игнатьев, по-моему, это Фальстаф. — Какие у вас шаблонные понятия. Ну что за Фальстаф Игнатьев? Это — половой от Тестова, а не Фальстаф… — Я подумал: и действительно. <…>
Был на Маринетти: ординарный туповатый итальянец, с маловыразительными свиными глазками говорил с пафосом Аничкова элементарные вещи. Успех имел средний.
Был на выставке Ционглинского: черно, тускло, недоделанно, жидко, трепанно, «приблизительно». Какую скучную, должно быть, он прожил жизнь.
Детское слово: сухарики-кусарики.<…>
Около 10 февраля. «Как известно, Шаляпин гостит у И. Е. Репина; бегая на лыжах, артист сломал себе ногу и слег» — такая облыжная заметка была на днях напечатана в «Дне». Должно быть, она-то и вдохновила Шал. и вправду приехать к И. Е. Он на лиловой бумаге написал ему из Рауха письмо. «Приехал бы в понед. или вт. — м. б. пораскинете по полотну красочками». — Пасхально ликуем!— ответил телеграммой И. Е. И вот третьего дня в Пенатах горели весь вечер огни — все лампы — все окна освещены, но Шаляпин запоздал, не приехал. И. Е. с досады сел писать воспоминания о пребывании в Ширяеве — и вечером же прочитал мне их. Ах, какой ужас его статья о Соловьеве Владимире. «Нива» попросила меня исправить ее, я исправил и заикнулся было, что то-то безграмотно, то-то изменить — он туповато, по-стариковски тыкался в мои исправления,— «Нет, К. И., так лучше»— и оставил свою галиматью2.
На следующий день, т.е.— вчера в 12 ч. дня, приехал Шаляпин, с собачкой и с китайцем Василием. Илья Еф. взял огромный холст — и пишет его в лежачем виде. Смотрит на него Репин, как кошка на сало умиленно, влюбленно. А он на Репина — как на добренького старикашку, целует его в лоб, гладит по головке, говорит ему баиньки. Тон у него не из приятных: высказывает заурядные мысли очень значительным голосом. Например, о Финляндии:
— И что же из этого будет?— упирает многозначительно на подчеркнутом слове, как будто он всю жизнь думал только о положении Финляндии и вот в отчаянии спрашивает теперь у собеседника, с мольбой, в мучительном недоумении. Переигрывает. За блинами о Комиссаржевской. Теперь вылепил ее бюст Аронсон, и по этому случаю банкет...— Не понимаю, не понимаю. В. Ф. была милая женщина, но актриса посредственная — почему же это, скажите.
Я с ним согласился. Я тоже не люблю Комис.— Это все молодежь.
Шаляпин изобразил на лице глупость, обкурносил свой нос, раззявил рот, «вот она, молодежь». Смотрит на вас влюбленно, самозабвенно, в трансе — и ничего не понимает.— Почему меня должен судить господин двадцати лет? — не по-ни-маю. Не понимаю.
— Ну, они пушечное мясо. Они всегда у нас застрельщики революции, борьбы,— сказал И. Е.
— Не по-ни-маю. Не понимаю.
Со своей собачкой очень смешно разговаривал по-турецки. Быстро, быстро. Перед блинами мы катались по заливу, я на подкукелке, он на коньках. Величественно, изящно, как лорд, как Гете на картине Каульбаха — без усилий, руки на груди — промахал он версты 2 в туманное темное море, садясь так же вельможно отдыхать. О Деловом Дворе взялся хлопотать у Танеева. Напишет для «Нивы»3.
После обеда пошли наверх, в мастерскую. Показывал извозчика (чýдно), к-рый дергает лошаденку, хватается ежесекундно за кнут и разговаривает с седоком. О портретах Головина: — Плохи. Федор Иоанныч — разве у меня такой. У меня ведь трагедия, а не просто так. И Олоферн тоже — внешний. Мне в костюме Олоферна много помогли Серов и Коровин. Мой портрет работы Серова — как будто сюртук длинен. Я ему сказал. Он взял половую щетку, смерил, говорит: верно.