Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Обрубщики работали только в дневную смену. План Лемэца был предельно прост: сдаем мы к концу месяца литье с нехваткой, но в ночь на последний день месяца бригада Лемэца проникает на склад полуфабрикатов механосборочного цеха и, пригрозив зэку-сторожу перышком, если он вдруг еще не спит, забирает со склада на вагонетках тонн пятьдесят или сколько надо старого, уже ранее сделанного нами литья. Сторож, зная с кем имеет дело, в дальнейшем молчит как рыба об лед. Бригада привозит украденное литье в наш цех, вываливает его в какой-нибудь дряни, срубает мои старые клейма; я ставлю новые, и в тот же день мы все это вместе с очередной дневной выработкой сдаем по новой на склад механосборочного – и есть план, да еще и с перевыполнением. Об этой операции не знал даже сам Баташков: он был уверен, что я договорился – как еврей с евреем – с кладовщиком, и тот записал это в долг с обязательством додать в первую же неделю наступающего нового месяца, на что у меня уже было баташковское «добро». Что ж, план выполнен, и я пока молчал.
Дня через два-три проходит на складе механосборочного месячная инвентаризация, и у кладовщика вскрывается недостача в пятьдесят тонн литья. Кладовщик ко мне: «Лева, в чем дело?». Я ему спокойно отвечаю: «Чего ты, Яша, ко мне пришел? Ведь ты у меня литье принимаешь килограмм в килограмм, сам и разбирайся в своей недостаче!». Он опять: «Ведь ты понимаешь, Лева, у меня дети, а за недостачу могут и срок дать! Выручай! Что тебе стоит отформовать и залить такой пустяк!»
Ага, уже пятьдесят тонн литья для него стали пустяком. Тут я начинаю «сдаваться»: «Вообще ты, Яша, порядочный хазер (по-еврейски – свинья: поганое, нечистое животное), и не мешало бы тебе побыть в моей шкуре, но жаль твоих еврейских детей! Так и быть, помогу: но ведь сам понимаешь, формовщики, заливщики, обрубщики – они хоть и зэки, но даром работать не захотят!»
Начинается торг. Сговариваемся на мешке картошки и литре спирта. Доходы у Яши есть, а спирт у него вообще дармовой: он еще с ним делает всякие гешефты, так что содрать с Яши сам Бог велел. С Баташковым у меня уже есть договоренность, что в течение первой недели я покрываю долг механосборочному цеху. Получаю с Яши бакшиш и постепенно, тонн по восемь-десять в день, покрываю его недостачу. Спиртом и картошкой делюсь с Семэном Лемэцем, а остальное нам с Дикштейном, Машковым и Пацуком, благо и живем мы все в одной комнате. Все довольны – все смеются, тем более что и Баташков по такому поводу тоже подбросил немного спирта.
Правда, такие комбинации я делал не часто, только в экстренных случаях, а в остальном все обходилось и так. Яшу я уже приручил: тонн двадцать-тридцать, в случае нужды, он мне приписывал в долг уже без звука. Жить в цеху стало легче: обрубка уже не резала цех. Уркачи тоже были довольны: работали как звери, но по четыре-пять часов в сутки, получали максимальный паек, в лагере их почти не трогали, про ШИЗО они уже и забыли, отработают свой «аккорд» – и в лагерь. Особенно любили они ночные операции с литьем, как-то они напоминали им их вольную специальность, да и спирт в лагере на улице не валяется.
Словом, жить стала литейка, не без моей помощи, вольготно, и переходящее красное знамя завода стало все чаще стоять в кабинете Баташкова. Николай Михайлович быстро оценил всю пользу моей деятельности и порой сокрушался: «Не дай Бог, Лева, придет твое «особое распоряжение» (а они стали приходить все чаще), что же мы здесь без тебя делать будем? Кто еще сумеет управлять этими бандюгами-обрубщиками? Давай оставайся и после освобождения. Женим тебя, благо невест здесь более чем достаточно, найдем и с домом, и с хозяйством, и с тещей – заживешь!»
Да я и сам часто задумывался над этим: ну, освободят меня и дадут «волчий паспорт». Ни в Москву, ни в какой другой крупный город жить не пустят. А здесь все знакомо, работа не тяжелая, авторитет есть. Но все же не лежала у меня душа к Рыбинску, надоели мне эти холода: Колыма, Дальний Восток, а здесь даже в июле вечером без телогрейки во двор не выйдешь.
11
Да и надоела мне за девять лет лагерная и тюремная жизнь, куда угодно, хоть к черту на рога, но только подальше от лагеря. Баташкову я этого не говорил и для виду даже соглашался с его доводами, тем более что он мне и невесту подыскал очень симпатичную – Лидочку Ш., секретаря комсомольской организации завода, которая, по его словам, сохла по мне. Так и продолжались мои лагерные деньки. Жили мы, ИТР литейного цеха, по-лагерному довольно уютно: четыре человека – Машков, Дикштейн, Пацук и я – в небольшой чистой комнате. И что особенно ценно – без клопов, даже койки были пружинные. По вечерам читали, играли в шахматы, иногда перекидывались в картишки.
В конторе нашего цеха работало несколько зэчек. Паша Крайнева – бывший экскурсовод Московского Исторического музея. Получила десять лет за то, что однажды, глядя на портрет Джугашвили, по простоте душевной сказала, что он уже устал от войны и тяжелой своей работы и что надо бы ему хоть немного отдохнуть. Расценили такое высказывание как «контрреволюционную агитацию». В лагере Паша держала себя очень строго и, несмотря на настойчивые ухаживания кавалеров, ни с кем не сходилась. Девушка она была культурная – окончила исторический факультет Московского университета, хорошо знала русскую историю: поговорить с Пашей было очень интересно. Ко мне она, как к достойному» собеседнику, явно благоволила, но срок ее еще только начинался, и я никаких попыток с ней сблизиться не предпринимал, тем более что лагерный рацион не очень к этому располагал: дай-то бог и так прожить!
Второй женщиной в нашей конторе была молоденькая, лет восемнадцати-девятнадцати, девушка – Аня, фамилию запамятовал. Сама из Рыбинска, работала в торговой сети. Обнаружилась у нее крупная недостача, и схватила она свои десять лет, только по бытовой статье. К ней часто приезжали из Рыбинска родные, привозили разные продукты, которыми она иногда делилась со своей незамужней подружкой Пашей Крайневой. В отличие от серьезной и неприступной темноволосой и темноглазой Паши, Анечка была довольно симпатичной, смешливой, светловолосой, голубоглазой девчонкой, и «охотников» на нее находилось немало. Держалась она месяца три, а потом сошлась с одним молодым парнем, вором-рецидивистом. «Жили» они вполне открыто: он приходил к ней вечером. Она, совершенно не стесняясь своих соседей, а в комнате их было восемь человек, клала его в свою постель и так они «спали» до утра. Конечно, и к ее соседкам тоже приходили «мужья», и никто не считал это чем-то зазорным.
В нашем лагере была неплохо оборудованная и оформленная столовая для зэков: чистые, накрытые клеенками столы и даже стулья, взамен «неизменных» лагерных табуреток, занавески на окнах. Пока мы ели, играл первоклассный эстонский джаз-оркестр: в полном составе он попал в наш лагерь по статье «измена родине». Этот джаз во время оккупации «обслуживал» фашистских офицеров и выражал им свои симпатии, за что и сунули всем разом по «баранке» и направили в наш лагерь для «использования по специальности».