О. Михайлов - Куприн
Лето Куприны провели к Крыму, в Мисхоре, на даче Давыдовых, где Александру Ивановичу работалось очень плодотворно: он написал там рассказы «Трус», «На покое» и почти закончил «Болото».
Ожидая Горького, с которым он был знаком лишь «шапочно», Куприн изрядно волновался, торопил жену с обедом и все-таки не успел: гости приехали раньше назначенного времени.
Горький, высокий, худой, рыжеусый, в длинном ватном пальто и смушковой шапке, басил в прихожей, пожимая Куприну руку:
— Давно собирался с вами познакомиться, поговорить как следует… Да все как-то не выходило. То вы приезжали в Крым, когда меня там не было, то не было вас, когда я приезжал в Ялту. Занятно, точно мы друг с другом в прятки играли. А как писателя знаю вас давно. Читал «Молоха», очень он мне понравился. Читал ваши фельетоны в киевской газете «Жизнь и искусство» и тогда же советовал пригласить вас в «Самарскую газету» и даже прочил в редакторы…
С Марией Карловной Горький был знаком давно, с 1899 года, по встречам у Давыдовой, и только сказал, улыбаясь в усы, с неуклюжей галантностью:
— Помните, каким несмышленышем вы были в Ялте? А сейчас замужняя дама и почтенная издательница…
После кончины матери Мария Карловна унаследовала журнал «Мир божий», которым руководили Ф. Д. Батюшков и А. И. Богданович.
— Ну что вы, Алексей Максимович, — отшутилась она, — вон для Константина Петровича я небось до сих пор гимназистка, слушательница его курсов физики…
Пятницкий смущенно погладил бороду, незаметно прикрывая ею скромный галстук. Когда он преподавал в гимназии М. Н. Стоюниной, где училась Мария Давыдова, то вначале появлялся каждый раз на урок в новом ярком галстуке и нестерпимо надушенный какими-то крепкими духами. Вскоре в ящике своего пюпитра он стал находить записочки, в которых ученицы рекомендовали ему различные марки хороших мужских одеколонов, а галстуки приличных расцветок советовали покупать в английском магазине Друсса…
— И вы нынче не та гимназистка, что раньше, и Константин Петрович не преподаватель физики и космографии, а наш грозный и всесильный директор-распорядитель, — шутливо наклонил Горький голову с чуть приподнятой макушкой и снова обратился к Куприну: — Да, кстати, через месяц Константин Петрович обещает выпустить первый том ваших рассказов. Отчего вы не включили в него «Олесю»?
— Видите ли, Алексей Максимович, — осторожно подбирая слова, ответил Куприн, — это моя ранняя, еще незрелая вещь. «Наивная романтика», как сказал Чехов. Я сначала колебался, а потом согласился с его мнением.
— Напрасно согласились, — с упором на «о», словно наполняя сказанное особым смыслом, возразил Горький. — И великие мира сего могут ошибаться. А самое главное, первая книга — первая ступень творческого развития писателя. Он еще молод, а молодость должна быть немного наивной и романтичной. «Олеся» войдет в ваш второй том, я буду на этом настаивать…
Пока не собрались остальные приглашенные, Горький продолжил разговор с Куприным в гостиной. Утонув в уютном плюшевом диване, он допытывался:
— А что вы пишете сейчас?
— Пока только рассказы. Приступить к роману не решаюсь, — признался Куприн. — Это слишком большая задача, для которой я еще не чувствую достаточных сил. Но тема романа не дает мне покоя. Я должен освободиться от тяжелого груза военных лет. Рано или поздно я напишу о нашей «доблестной армии» — о наших жалких, забитых солдатах, о невежественных, погрязших в пьянстве офицерах…
Горький разгладил усы, захватил длиннопалой кистью нос с сильно раздвинутыми ноздрями и округло выступающие скулы.
— Вы должны, скажу больше, обязаны написать о нашей армии. Кому, как не вам, сказать о ней всю правду?.. У вас громадный материал и большой художественный талант…
Он поднялся с дивана, показавшись еще выше, еще больше, и неслышной походкой с носка начал ходить по комнате, помогая каждой фразе энергичным взмахом сильной руки:
— Пишите же, не откладывая. Такая повесть теперь совершенно необходима. Именно теперь, когда исключенных за беспорядки студентов отдают в солдаты, а во время демонстрации на Казанской площади студентов и интеллигенцию избивали не только полиция, но под командой офицеров и военные части… Это задело не только ко всему равнодушных обывателей, но и широкую публику — ведь почти в каждой интеллигентной семье сын или брат студент. Поведение офицеров возмутило всех. И к чему же это повело? Офицерство возомнило себя властью, призванной защищать престол и отечество от «внутренних врагов». В публичных местах пьяные офицеры ведут себя вызывающе, ни с того ни с сего требуют от оркестра исполнения национального гимна, и, если им кажется, что кто-либо не столь поспешно встал, его осыпают бранью и угрозами. Недавно в ресторане был убит студент — офицер шашкой разрубил ему голову; в саду оперетты «Аквариум» застрелен молодой врач; при выходе из театра тяжело ранен акцизный чиновник, будто бы толкнувший офицера. Подобными сообщениями сейчас пестрят столичные и провинциальные газеты…
Сузив свои маленькие серо-синие глазки, Куприн ответил:
— «Поединок» скоро не смогу написать. Повесть должна закончиться дуэлью, а я не только никогда но дрался на дуэли, но не пришлось мне быть даже секундантом. Что испытывает человек, целясь в своего противника, а главное, сам стоя под дулом его пистолета? Эти переживания, психология этих людей мне неизвестны. И мысль моя невольно возвращается к подробностям дуэли Пушкина и Лермонтова. Но это же литература, не личные реальные переживания. Сейчас я с досадой думаю о том, что было несколько случаев в моей жизни, которые, если бы я захотел, могли кончиться дуэлью, но эти случаи я упустил, о чем теперь сожалею…
Горький остановился. Кожа на его лице натянулась, собирая морщины вокруг рта, глаза потемнели:
— Вы черт знает что говорите! Собираетесь писать об офицерах, когда офицерская закваска так крепко сидит в вас! «Дуэль была бы неизбежна», — произносите равнодушно вы, точно это безобразие в порядке вещей. Не ожидал от вас. Знайте только, если вы эту повесть не напишете — это будет преступлением!
Куприн хотел было ответить, сказать, что при всей громадной правде, прозвучавшей в словах Горького, не все так скверно и черно и в армии, и в офицерском корпусе, что офицер офицеру рознь, что пробьет час, и лучшие из офицеров — не те, что скандалят и бретерствуют в ресторанах и оперетках, — на поле брани поведут солдат за собой на смерть во имя воинского долга, во имя защиты России, но разговор завершить не удалось. Вошел Бунин и тотчас же вслед за ним оба редактора «Мира божьего» — Батюшков и Богданович.