Альбер Камю - Записные книжки. Март 1951 – декабрь 1959
Что еще? Два вечера, 16-го и 15-го, записывал на магнитофон вместе с М. стихи Шара. Ночью 15-го гулял по набережным Сены. Под Новым мостом молодые люди, иностранцы (скандинавы): двое что-то импровизируют на трубе и банджо, а остальные улеглись парочками прямо на мостовой и слушают. Немного дальше, на лавочке возле моста Искусств растянулся какой-то араб, пристроив за головой радиоприемник, из которого доносятся арабские мелодии. Мост Сите, под теплым туманным небом августовского Парижа.
Для «Юлии». Гибер – прогрессист из дворян. Мора – представитель старого мира.
23 августа.
Умер Роже Мартен дю Гар. Я отложил поездку к нему в Беллем, и вот вдруг… Вспоминаю, как еще в мае, в Ницце, беседовал с этим нежно мной любимым человеком, который говорил мне о своем одиночестве, о смерти. Как он переносил свое грузное, переломанное пополам тело от стола к креслу. А его прекрасные глаза… Его можно было любить, уважать. Печально.
2 сентября, в Иль-сюр-Сорг.
Наилучший принцип ведения дневника – время от времени резюмировать (два раза в неделю) самые важные события за истекший период. В субботу 30-го виделся с Жамуа и договорился с ней о том, что в Монпарнасе пока не будут ставить «Одержимых». Несмотря на ее внешнюю недоброжелательность и сухой тон, она по-своему привлекательна, в строгих сандалиях, с маленькой изящной ножкой, вытянутым телом и прекрасными грустными глазами. Тут же позвонил Барро и подтвердил мое согласие. Лег рано. Полночи ворочался, заснул часа в три, проснулся в пять, плотно поел и выехал, несмотря на дождь. Одиннадцать часов подряд за рулем, время от времени грызя какое-нибудь печенье; дождь не прекращался до самого Дрома, затем начал постепенно ослабевать, а примерно на уровне Ньона навстречу хлынул запах лаванды, разбудив и взбодрив меня. Знакомый пейзаж влил в меня свежие силы, и приехал я уже совершенно счастливый. В Иль, в убогом номере гостиницы «Сен-Мартен», ко мне вдруг возвращается чувство покоя и защищенности.
В Иль встретил Рене Шара. С грустью узнал, что его выгнали из его дома и парка (где будет теперь отвратительный квартал дешевой массовой застройки) и загнали в комнатушку гостиницы «Сен-Мартен». В Камфу, у Матье; г-жа Матье, постаревшая Клитемнестра в очках. Сам же г-н Матье из крепкого управляющего превратился в немощного старика, который даже за собой следить не в состоянии. Занимаюсь домом, который они снимают, – немного унылый, но в общем приятный, с видом на Люберон. Х. он точно не понравится. Но я все же стараюсь сделать его более удобным. 3-го долго гуляем с Р. Ш. по дороге вдоль склонов Люберона. Пронзительный свет, бескрайние просторы приводят меня в восторг. Вновь захотелось поселиться здесь, найти себе подходящий домик и наконец осесть. В то же время много думаю о Ми, о ее жизни здесь. Г-жа Матье поведала за ужином: «Даже ласточки и те поглупели. Нет бы брать ил для своих гнезд, так они таскают землю с полей. И вот, впервые за много лет, из тридцати гнезд в Камфу двенадцать упали и разбились вместе с отложенными яйцами». Шар на это: «А мы-то надеялись, что хотя бы птицы нашу честь спасут».
4-го ждал телеграммы или звонка от Х., чтобы узнать, когда она с детьми приедет. И тут г-жа Матье сообщает мне, что она пробудет здесь всего дня четыре, а семья ее останется в Париже. Приступ отчужденности и злости – и на нее, и на себя: ну сколько же можно ждать проявления нежности там, где ее нет и быть не может.
30 сентября.
Целый месяц провел в Воклюзе в поисках дома. Купил тот, что в Лурмарене. Затем выехал в Сен-Жан, чтобы повидаться с Ми. Сотни километров сквозь аромат собираемого винограда, в состоянии радостного возбуждения. Затем пенящееся море, сколько хватает глаз. И наслаждение, как эти волны, вечно бегущие, сдирающие старую кожу. Утром выехал в Париж, к розовым зарослям вереска в сосновых лесах. Снова двенадцать часов за рулем и – Париж.
Я. де Беер. «Адюльтер должен был бы караться смертью. Тогда настоящих любовников можно было бы по пальцам перечесть». Отнюдь нет. Слабоволие часто пересиливает страх.
7 ноября, 45 лет. День в одиночестве и размышлениях, как я того и хотел. Немедленно начать это отстранение от всего и закончить его к пятидесяти. Ну а сегодня правлю я.
Демократия – это не власть большинства, а защита меньшинства.
20 марта.
Маму оперировали. В субботу утром получил телеграмму от Л. В три часа ночи самолет. В семь утра в Алжире. Каждый раз, когда выхожу на поле Мезон-Бланш, впечатление одно и то же: моя земля. Хотя небо серое, воздух нежный и волглый. Устраиваюсь в клинике, на алжирских высотах.
В безукоризненно-чистой комнате с голыми белыми стенами: ничего. Платочек и маленькая расческа. На простыне: ее узловатые руки. За окном – чудесный вид на город, спускающийся к заливу. Но от света и пространства ей хуже. Она просит, чтобы в комнате был полумрак.
Она рассказывает о Филиппе, с которым только что обручилась Поль: «Отец у него хороший, мать хорошая, сестра хорошая. Все люди старых правил. Он сам уже отслужил. С Поль они на нефтяном встретились и (соединяет вместе указательные пальцы). Ну, и ладно».
«После, когда я уже дома буду, доктор мне даст, чтобы поправиться». Говорит «спасибо господину доктору». Делать ничего не может: ни читать – не умеет, ни шить или вышивать – из-за пальцев, ни слушать что-нибудь – потому что глухая. А время еле течет, тяжело, медленно…
Губы у нее исчезли. Однако нос все такой же прямой, тонкий – лоб высокий, исполненный благородства, глаза черные и блестящие, в гладких костяных аркадах.
Она страдает молча. Послушно. Вокруг нее сидит вся семья, в тягостном молчании, и ждет… Ее брат Жозеф, который младше ее на несколько лет, тоже ждет – но так, как если бы он ждал, когда придет его черед, – покорный и грустный.
Эта странная привычка ставить перед своей фамилией слово «вдова», которое сопровождало ее всю жизнь и сейчас тоже фигурирует на каждом больничном документе.
Она прожила в незнании всего – кроме разве что страдания и терпения, – и даже теперь так же кротко продолжает впитывать физические страдания…
Существа, не тронутые ни газетами, ни радио, никакой другой техникой. Они были такими и сто лет назад, и любой социальный контекст бессилен их изменить.
Из меня как будто кровь течет. Нет? А, ну тогда ладно.
Запах шприцев. Холм, покрытый акантами, кипарисами, пиниями, пальмами, апельсиновыми деревьями, мушмулой и глициниями.
Ницше. «Никакое страдание не могло и не сможет вынудить меня лжесвидетельствовать против жизни, – такой, какой я ее знаю».