Антонина Пирожкова - Воспоминания
Ни оперу, ни оперетту Бабель не любил. Пение же, особенно камерное, слушал с удовольствием и однажды пришел откуда-то восхищенный исполнением Кето Джапаридзе.
— Эта женщина, — рассказывал он, — была женой какого-то крупного работника в Грузии и пела только дома, для гостей. Но мужа арестовали, и она осталась без всяких средств к существованию. Тогда кто-то из друзей посоветовал ей петь. Она выступила сначала в клубе и имела невероятный успех. После этого сделалась певицей. Поет она с чувством необыкновенным.
А когда Кето Джапаридзе давала концерт в Москве, он повел меня ее послушать. Хорошие музыкальные концерты Бабель никогда не пропускал и очень любил концерты фортепианной игры замечательной пианистки Юдиной.
Однажды я возвратилась из театра и застала у Бабеля гостей, то были журналисты, среди которых знаком мне был только В. А. Регинин. Я увидела Бабеля, бледного от усталости, прижатого к стене журналистами, о чем-то его выспрашивавшими. Набралась храбрости, подошла к ним и сказала:
— Разве вы не знаете, что Бабель не любит литературных разговоров?!
Они отошли, а Регинин сказал:
— Ну, поговорим в другой раз.
И все ушли. Тогда Бабель сказал мне:
— Мойте ноги, выпью ванну воды…
А в театре, откуда я возвратилась в тот вечер, показывали пьесу "Волки и овцы"; в перерыве между действиями присутствовавший на спектакле Авель Сафронович Енукидзе объявил зрителям только что полученную им новость: в СССР, прямо с Лейпцигского процесса, прилетел Димитров.
Нелюбовь Бабеля к литературным интервью граничила с нетерпимостью. От дочери М. Я. Макотинского, Валентины Михайловны, мне известен, например, такой эпизод: когда В. М. Инбер попыталась однажды (в 1927-м или 1928 году) расспросить Бабеля и узнать, каковы его ближайшие литературные планы, он ответил:
— Собираюсь купить козу…
Киноэкран привлекал Бабеля всегда.
Фильм "Чапаев" мы с ним ходили смотреть на Таганку. Он вышел из кинотеатра потрясенный и сказал:
— Замечательный фильм! Впрочем, я — замечательный зритель; мне постановщики должны были бы платить деньги как зрителю. Позже я могу разобраться, хорошо или плохо сыграно и как фильм поставлен, но пока смотрю — переживаю и ничего не замечаю. Такому зрителю нет цены.
Летом 1934 года в Москву впервые приехал из Парижа известный французский писатель Андре Мальро. Это был довольно высокий и очень изящный человек, слегка сутулившийся, с тонким лицом, на котором выделялись большие, всегда серьезные глаза. Нервный тик то и дело проходил по его лицу. У него были темно-русые, гладко зачесанные назад волосы, одна прядь часто падала на лоб, и он отбрасывал ее движением руки или головы.
Втроем — Мальро, Бабель и я — мы смотрели физкультурный парад на Красной площади с трибуны для иностранных гостей. Недалеко от нас стоял Герберт Уэллс. Со мной был фотоаппарат, и мне захотелось снять Уэллса. Подвигаясь поближе к нему и смотря в аппарат, я нечаянно наступила на ногу японскому послу и смутилась. Бабель, заметив это и стремясь сгладить мою неловкость, с улыбкой спросил его:
— Скажите, правда ли, что у вас в Японии размножаются почкованием?
Тот весело засмеялся, что-то шутливо ответил, и все было замято. Мне же Бабель тихо сказал:
— Из-за вас у нас могли быть неприятности с японским правительством. Надо быть осторожнее, когда находишься среди послов.
Снимать я больше не пыталась. Трибуна для иностранных гостей находилась близко от Мавзолея, и стоявшим на ней был хорошо виден Сталин в профиль. После парада мы направились в ресторан "Националь" обедать. За обедом Мальро все обращался ко мне с вопросами о том, какое место занимает любовь в жизни советских женщин, как они переживают измену, как относятся к девственности? Я отвечала, как могла. Бабель переводил мои ответы и, наверно, придавал им более остроумную форму. Во всяком случае, Мальро с самым серьезным видом кивал головой.
В тот же приезд Мальро сказал, что "писатель — это не профессия". Его удивляло, что в нашей стране так много писателей, которые ничем кроме литературы не занимаются, живут в обособленных домах, имеют дачи, дома отдыха, свои санатории. Об этом образе жизни писателей Бабель как-то раз сказал:
— Раньше писатель жил на кривой улочке, рядом с холодным сапожником. Напротив обитала толстуха прачка, орущая во дворе мужским голосом на своих многочисленных детей. А у нас что?
Летом 1935 года в Париже состоялся Международный конгресс писателей в защиту культуры и мира. От Советского Союза туда была послана делегация писателей, к ней присоединился находившийся тогда во Франции Илья Эренбург. Когда эта делегация прибыла в Париж, французские писатели заволновались: где Бабель? где Пастернак? В Москву была направлена просьба, чтобы эти двое вошли в состав делегации. Сталин распорядился отправить Бабеля и Пастернака в Париж. Оформление паспортов, которое длилось обычно месяцами, было совершено за два часа. Время в ожидании паспорта мы с Бабелем просидели в скверике перед зданием МИДа на Кузнецком Мосту.
Возвратившись из Парижа, Бабель рассказывал, что всю дорогу туда Пастернак мучил его жалобами: "Я болен, я не хотел ехать, я не верю, что вопросы мира и культуры можно решать на конгрессах… Не хочу ехать, я болен, я не могу!" В Германии каким-то корреспондентам он сказал, что "Россию может спасти только Бог".
— Я замучился с ним, — говорил Бабель, — а когда приехали в Париж, собрались втроем: я, Эренбург и Пастернак — в кафе, чтобы сочинить Борису Леонидовичу хоть какую-нибудь речь, потому что он был вял и беспрестанно твердил: "Я болен, я не хотел ехать". Мы с Эренбургом что-то для него написали и уговорили его выступить. В зале было полно народу, на верхних ярусах толпилась молодежь. Официальная, подготовленная в Москве речь Всеволода Иванова была в основном о том, как хорошо живут писатели в Советском Союзе, как много они зарабатывают, какие имеют квартиры, дачи и т. п. Это произвело на французов очень плохое впечатление. Именно об этом нельзя было говорить. Мне было так жалко беднягу Иванова… А когда вышел Пастернак, растерянно и по-детски оглядел всех и неожиданно сказал: "Поэзия… ее ищут повсюду… а находят в траве…" — раздались такие аплодисменты, такая буря восторга и такие крики, что я сразу понял: все в порядке, он может больше ничего не говорить.
Свою речь Бабель не пересказывал, но впоследствии от И. Г. Эренбурга я узнала, что Бабель произнес ее на чистейшем французском языке, употребив много остроумных выражений; ему бешено аплодировали и кричали, особенно молодежь.