Илья Фаликов - Борис Рыжий. Дивий Камень
Сухарев непримирим, верен вечным идеалам, но влажный взор — там, где надо: он любит этого поэта, восхищен им, равно знает и его песню, и ее соотношение с разными временами, пережитыми страной в обозримой истории.
Однако — нет, не безоблачным, не однотонным, не бело-голубым, не розовым был обратный горизонт истории отечества, Рыжий это ясно видел.
Давай, стучи, моя машинка,
неси, старуха, всякий вздор,
о нашем прошлом без запинки
не умолкая тараторь.
Колись давай, моя подруга,
тебе, пожалуй, сотня лет,
прошла через какие руки,
чей украшала кабинет?
Торговца, сыщика, чекиста?
Ведь очень даже может быть,
отнюдь не всё с тобою чисто
и страшных пятен не отмыть.
Покуда литеры стучали,
каретка сонная плыла,
в полупустом полуподвале
вершились тёмные дела.
Тень на стене чернее сажи
росла и уменьшалась вновь,
не перешагивая даже
через запёкшуюся кровь.
И шла по мраморному маршу
под освещеньем в тыщу ватт
заплаканная секретарша,
ломая горький шоколад.
Написано под Смелякова или под Евтушенко, когда Евтушенко писал под Смелякова. Хорошо, между тем, написано.
Через десять лет Бориса окликнул Евтушенко:
Мы дети выбросов, отбросов,
и, если кто-то станет бронзов,
кто знает, что за зеленца
разъест черты его лица?
Как страшно, Господи, как жалко,
что отравляющая свалка
идей прогнивших и вождей
воздействует на всех людей.
И всем давно на свете ясно,
что хуже и сибирской язвы,
когда безнравственный падеж
обрушился на молодежь.
Нет больше Рыжего Бориса.
Мир обворован, как больница,
где нет у стольких государств
от безнадежности лекарств.
Неужто это неизбежность,
что в измотавшей нас борьбе
всемирно умирает нежность
к другим, а даже и к себе?
Нас так пугает непохожесть
тех, кто себя в себе нашли,
но беззащитная бескожесть —
спасенье собственной души.
Есть в Слове сила милосердья,
и может вытянуть из смерти,
когда надежду людям дашь,
но не обманешь, не предашь.
Смерть и бессмертье — выбор наш.
В разговорах о Рыжем — в статьях о нем и воспоминаниях — затерялись три стихотворения, связанные с тем самым визитом Евтушенко в Екатеринбург (1997). Иногда упоминают (через не хочу) «Евгений Александрович Евтушенко / в красной рубахе…», а ведь были еще две вещи, примыкающие к «красной рубахе».
Написаны они поспешно, почти вчерне, без доводки и прояснения, но одно из них — «Ночная прогулка» — стоит процитировать целиком:
Дождь ли всех распугал, но заполнен на четверть
зал в районном ДК. Фанатичные глотки
попритихли. Всё больше о боге и смерти
он читал. Отчитавшись:
— Налейте мне водки. —
Снисходителен, важен:
— Гандлевский за прозу
извинялся. Да-да. Подходил. Не жалею
Б. А. Слуцкого. —
Лето в провинции. Розы
пахнут после дождя. По огромной аллее
мы идём до гостиницы.
— Знаете, Боря,
в Оклахому стихи присылайте.
— Извольте,
буду рад. —
В этот миг словно громкое море
окатило меня:
— Подождите, постойте.
На центральном, давайте, сейчас стадионе
оглушим темноту прожекторами,
и читайте, читайте, ломайте ладони:
о партийном билете, о бомбе, о маме.
Или в эту прекрасную ночь на субботу
стадион забронирован: тени упрямо
мяч гоняют?
Кричат, задыхаясь от пота:
— ЦСКА, ТРУДОВЫЕ РЕЗЕРВЫ, ДИНАМО.
Значит, были и эта прекрасная ночь на субботу, и прогулка по огромной аллее, и провожание до гостиницы, и стихи «о боге и смерти», и греза о стадионе, и отвращение к воцарившейся антипоэзии, кричащей и потной.
Есть у Рыжего и такие стихи, написанные тогда же:
А какая была смелость,
напористость. Это были поэты
настоящие, это
были поэты, без дураков.
Так что не все так просто во взаимоотношениях новых поэтов, пришедших в девяностые, со своими предшественниками из шестидесятых. Впрочем, свои стихи в Оклахому он так и не отправил и впоследствии уклонялся от воспоминаний о евтушенковском эпизоде в своей жизни.
Отец готовил ему геофизическое будущее, но совершил огромную — для своих планов — педагогическую ошибку: внушил младенцу поэтический образ мира, состоящий из русских стихов, высоких идеалов, великих надежд. Колыбельной Бориса была русская поэзия. Эта музыка в мужском исполнении и была истинным уроком ритмики. Потомок запорожского сотника переварил эту музыку в соответствии с данным ему временем, включив в арсенал своих боевых средств некоторые ноты из письма турецкому султану. Репинские хохочущие казачины неотъемлемо присутствовали в аудитории, какой бы она ни была — школьной, студенческой, рабочей, бандитской, екатеринбургской, питерской, роттердамской, московской, трансазиатской.
Нет, он не писал юмористику. Острота высказывания — одна из его главных целей. Задеть ум и сердце тех, к кому все это обращено. Элегия — жанр меланхолический — постоянно наплывала на автора стихов резких и вызывающих, не микшируя, но усиливая остроту горечи, потому что слезы — вещь соленая. Поэт — конечно же еще и чумак, пропитанный солью. В дегтю́ и смоле.
Он начал со смешных стишков, помним эту рифму: «толстовата — косовата». Многое было «для рифмы», модель становилась не совсем собой, наверняка обижалась, но аудитории именно это и надо было. Самые первые упражнения по сплетению слов в рифму Боря проделал еще в восьмилетием возрасте под руководством сестры Оли — перед сном. При том что эпиграммы и прочие колючки регулярно сыпались на головы окружающих, — говорят, стихописание — уже как высокая болезнь — поразило его лет в четырнадцать. Еще раньше он и детективчики пописывал.
Но это было секретом. Дело шло медленно. Он довольно долго утаивал и чувства и мечты свои, остро сознавая, что мысль, извлеченная из-под его пера (карандаша), ложна по неумению ее хорошо изречь. Однокурсники поначалу были не в курсе. Он щеголял фотоаппаратом «Полароид», первым на факультете заимев таковой, и проявлял себя больше в проделках и дурачествах с лидерским уклоном. Такого типа: