Елена Прокофьева - Плевицкая. Между искусством и разведкой
Труппу охватила паника. Тут было уже не до фантазий о будущей необыкновенной карьере Надежды — надо было думать о хлебе насущном.
А пока сняли маленький номер в скромной гостинице и начали ждать. И — искать.
IIIВидя, как один за другим пристраиваются в разные театры другие балетные, Плевицкий запаниковал. В труппе Штейна он был на первых ролях среди танцоров, а теперь не мог себе нового места найти! Вернее, взять-то его соглашались, но — на вторые роли и платить предлагали такие копейки… Гордый поляк приходил в бешенство, хлопал дверью… А дома — в гостиничном номере — бросался ничком на кровать и часами молчал или закатывал полноценные истерики с заламыванием рук. Но Надежда оставалась на удивление спокойна.
— Всякое в жизни бывает. Переживем. Обойдется.
Она пыталась его успокоить, но его это только раздражало. Как же — "бывает"! Ни с кем, кроме него, такого не бывает! И как они "переживут", когда деньги кончаются? Надо было экономнее жить раньше. Он почти забыл, что они поженились-то совсем недавно, и готов был винить Надежду в транжирстве и легкомысленном отношении к семейному бюджету. И еще эти шляпы — половину их крохотного номера занимали коробки с ее шляпами! "Обойдется"! Ничего не обойдется.
Надежда пожимала плечами. Но не сердилась, а жалела его. Он был такой. Такой нежный! И ранимый! И, хотя он был старше ее почти что на десять лет, у него не было настоящего жизненного опыта — как у нее, например! Он совершенно не был готов бороться с трудностями. Тем более: разве это — настоящие трудности? Если бы он пережил то, что пережила она к своим девятнадцати годам. Такие приключения не во всяком романе прочтешь, что у нее было! Потому и не боится ничего. Страшнее, чем было, когда из монастыря в балаган сбежала, аза ней матушка пришла, все равно ей уже не будет. Подумаешь — сбежал какой-то там Штейн! Другой Штейн найдется. Их много, Штейнов этих. А вот тех, кто петь и танцевать умеет, тех мало. А они ведь людям больше нужны, чем Штейны! В театр идут не на Штейна смотреть, а на Эдмунда Плевицкого, не Штейна слушать, а ее, Надежду!
Плевицкий раздражался на ее рассуждения, и кратковременное супружество их едва не потерпело крах: спасло то, что приехала в Киев на гастроли труппа Манкевича и им удалось поступить туда.
Классического балета эта труппа не ставила, но зато Плевицкого взяли на должность балетмейстера — ставить танцевальные номера в водевильных спектаклях.
И оклад оказался даже больше, чем у Штейна.
В общем, как и предсказывала Надежда, "все обошлось".
В семье снова воцарился мир. Плевицкий радостно признал, что Надежда оказалась права. А ее совершенно умилило то, что он — муж, мужчина! — готов признать свою неправоту, и она все, совершенно все ему простила, хотя на самом деле и не сердилась вовсе на него.
У Манкевича Надежда уже не танцевала, а только пела. Плевицкий был вполне доволен этим: он считал, что для балета Надежде легкости не хватает и грации. Ну не давались ей пируэты. А в песне она была царицей, и Манкевич очень скоро поставил ее на сольные партии. Какое-то время Плевицкий надеялся, что Манкевич (сам — бывший оперный певец) оценит по-настоящему талант его жены, но со временем разочаровался и в нем: хозяин труппы сам выбирал репертуар для Надежды и предпочтение отдавал цыганским романсам. Конечно, их Надежда пела хорошо, потому что она вообще пела хорошо. Но цыганщина не была ее стихией.
Какая цыганка из нее — дородной, румяной?
Цыганка должна быть худой, желтой, словно бы снедаемой внутренним огнем… И петь с подвыванием.
Подвывать Надежда быстро научилась, но все-таки не было в ее подвываниях истинно цыганской порочной страсти.
И Плевицкий сердился на директора труппы, и мечтал найти для Надежды "достойного" антрепренера.
Сама же она получала удовольствие от любых выступлений: лишь бы петь, лишь бы на сцене.
Пусть цыганщина! А до того была ведь оперетта. Да и в балете танцевать приходилось. Но могла ведь вовсе в монастыре остаться. Или в деревне. Пела бы сейчас на хорах, облаченная в черное, или деревенские свадьбы были бы единственной отдушиной! А тут каждый день — новое. Города, зрители, подмостки. Та тяга, которую она ощущала еще в юности, в детстве, не ослабла с тех пор, как она вошла в мир театра, как познала его собственным опытом, собственной жизнью. Даже сильнее еще стало: не влечение уже, а любовь. И ей хотелось остаться здесь — любой ценой. Если директору труппы нужны цыганские романсы — она будет петь цыганские романсы! Лишь бы дали ей сцену и зрителей. Она слишком многое преодолела на пути к своей мечте, и теперь ей казалось грешным роптать на что-то: пусть даже на неподходящий репертуар. Она ведь поет! Чего же еще ей желать?! Театр ей был дороже спасения души. Она ведь в театр из монастыря сбежала. Так что на спасение души теперь уж, верно, рассчитывать не приходится!
С труппой Манкевича Надежда Плевицкая впервые попала в Санкт-Петербург, пела в знаменитом загородном ресторане на Крестовском острове: "Зимой туда мчались ковровые тройки, хохотали бубенцы, кутались в заиндевелые соболя "гости дорогие". Полон сверкающий зал. Цветы, огни бриллиантов, сияют глаза, мелькают лица холеные, барские. В зимнем саду, под темными лаврами, сидят новодеревенские старухи-цыганки, зорко следя за своими смуглыми внучками, как бы не улыбнулись лишний разок блестящему гусару или рослому кирасиру. У цыган строго: если какая сверкнет черным глазам на барина, старая цыганка забеспокоится, подзовет:
— Ты проси лучше барина, чтобы хор пел, а лясы точить нечего.
Хоров было много: цыганский, русский, венгерский, малороссийский, итальянцы и мы — лапотники Манкевича.
В праздники у нас было время посещать дневные спектакли. Бывали и в Мариинском, в балете, слушали и оперу, но чаще ходили в оперу в Народный дом. Это нам быт доступно. Театр был моим отдыхом и моей школой. Пять лет прослужили мы в труппе Манкевича. Я уже там премьерствовала. Манкевич, сам бывший оперный певец, всегда настаивал, чтобы я пела только народные песни. Давно уже меня приглашали в Москву, к "Яру", но я все не хотела покидать труппу, с которой за эти годы сжилась. Но после долгих колебаний согласилась я, наконец, принять ангажемент в Москву. Директором "Яра" был тогда Судаков. Чинный и строгий купец, он требовал, чтобы артистки не выходили на сцену в большом декольте: "К "Яру" московские купцы возят своих жен и, Боже сохрани, чтобы какого неприличия не было". Старый "Яр" имел свои обычаи, и нарушать их никому не полагалось. При первой встрече со мной Судаков раньше всего спросил, большое ли у меня декольте. Я успокоила почтенного директора, что краснеть его не заставлю. Первый мой дебют был удачен. Не могу судить, заслуженно или незаслуженно, но успех был. Москвичи меня полюбили, а я полюбила москвичей. А сама Москва — белокаменная, наша хлебосольная, румяная, ласковая боярыня, кого не заворожит".