Федор Шаляпин - Страницы из моей жизни.
– Что Вам? Ага! Придите ко мне в гостиницу, завтра.
Пошел я в гостиницу, а швейцар не пускает меня к Самарскому. Я умолял его, уговаривал, чуть не плакал и, наконец, примучил швейцара до того, что он, плюнув, послал к Семенову-Самарскому мальчика спросить, хочет ли артист видеть какого-то длинного, плохо кормленного оборванца.
– Приказано пустить, – сказал мальчик, возвратясь.
Я застал Семенова в халате. Лицо его было осыпано пудрой. Он напоминал мельника, который, кончив работу, отдыхает, но еще не успел умыться. За столом против него сидел молодой человек, видимо кавказец, а на кушетке полулежала дама. Я был очень застенчив, а перед женщинами – особенно. Сердце у меня екнуло: ничего не сумею сказать я при даме. Семенов-Самарский ласково спросил меня:
– Что же Вы знаете?
Меня не удивило, что он обращается со мной на Вы, – такой барин иначе не мог бы, – но вопрос его испугал меня: я ничего не знал. Решился соврать:
– Знаю «Травиату», «Кармен».
– Но у меня оперетка. – «Корневильские колокола».
Я перечислил все оперетки, названия которых вспомнились мне, но это не произвело впечатления.
– Сколько вам лет?
– Девятнадцать, – бесстыдно сочинил я.
– А какой голос?
– Первый бас.
Его ласковый тон, ободряя меня, придавал мне храбрости. Наконец он сказал:
– Знаете, я не могу платить вам жалованье, которое получают хористы с репертуаром…
– Мне не надо. Я без жалованья, – бухнул я.
Это всех изумило. Все трое уставились на меня молча. Тогда я объяснил:
– Конечно, денег у меня никаких нет. Но, может быть, Вы мне вообще дадите что-нибудь.
– Пятнадцать рублей в месяц.
– Видите ли, – сказал я, – мне нужно столько, чтоб как-нибудь прожить, не очень голодая. Если я сумею прожить в Уфе на десять, то дайте десять. А если мне будет нужно шестнадцать или семнадцать…
Кавказский человек захохотал и сказал Семенову-Самарскому:
– Да ты дай ему двадцать рублей! Что такое?
– Подписывайтесь, – предложил антрепренер, протягивая мне бумагу. И рукою, «трепетавшей от счастья», я подписал мой первый театральный контракт.
Вошел еще хорист Нейберг, маленький, кругленький человек, независимо поздоровался с антрепренером:
– Здравствуйте, Семен Яковлевич.
Этот подписал контракт на сорок рублей.
– Через два дня, – сказал Семенов-Самарский, – я выдам вам билет до Уфы и аванс.
Аванс? Я не знал, что это такое, но мне очень понравилось это слово. Я почувствовал за ним что-то хорошее 19 . Я вышел с Нейбергом. Он служил хористом в опере Серебрякова, куда я очень стремился попасть, когда мне было лет 15 и куда меня не взяли, потому что как раз в этот год ломался мой голос.
Славным товарищем мне оказался потом этот маленький Нейберг.
Дома, то есть у Петрова, я созвал друзей и с величайшей гордостью показал им документ, вводивший меня служителем во храм Талии и Мельпомены. Товарищи относились к моим стремлениям в театр очень скептически и обидно для меня. Теперь я торжествовал, напоминая им прежние насмешки. Бывало, играю в бабки, целясь биткой в кон, я запою фразу из какой-нибудь оперы, а они, окаянные, хохочут.
– Подождите, черт вас возьми! – обещал я им. – Через три года я буду петь Демона!
Через три года я действительно пел. Только не Демона, а Мефистофеля.
Прошло двое суток, и вот я, получив авансом две трешницы и билет второго класса на пароход Якимова, еду в Уфу. Был сентябрь. Холодно и пасмурно. У меня, кроме пиджака, ничего не было. Мать Петрова подарила мне старенькую шаль, которую я надел на себя, как плед. Чувствовал я себя превосходно: первый раз в жизни ехал во втором классе и куда ехал! Служить великому искусству, черт возьми!
На реке Белой наш пароход начал раза по два в день садиться на мель на перекатах, и капитан довольно бесцеремонно предлагал пассажирам второго и третьего класса «погулять по берегу». Стоял отчаянный холод. Чтобы согреться, я ходил по берегу колесом, выделывал разные акробатические штуки, а мужички, стоя около стогов сена, которое они возили в деревню, глумились надо мной:
– Гляди, гляди, как барина-то жмет! Чего выделывает, жердь!
«Барин!» – думал я.
Как-то ночью мне не спалось, вышел я на палубу, поглядел на реку, на звезды, вспомнил отца, мать. Давно уже я ничего не знал о них, знал только, что из Астрахани они переехали в Самару.
Мне стало грустно, и я запел:
Ах ты, ноченька, ночка темная.
Пел и плакал.
Вдруг в темноте слышу голос:
– Кто поет?
Я испугался. Может быть, по ночам на пассажирских пароходах запрещается петь?
– Это я пою.
– Кто я?
– Шаляпин.
Ко мне подошел кавказский человек, Пеняев, славный парень. Он, видимо, заметил мои слезы и дружески сказал:
– Славный голос у тебя! Что же ты сидишь тут один? Пойдем к нам. Там купец какой-то. Идем!
– А купец не прогонит?
– Ничего. Он пьяный.
В большой каюте первого класса за столом сидел толстый, краснорожий купец, сильно выпивший и настроенный лирически. Перед ним стояли бутылки водки, вина, икра, рыба, хлеб и всякая всячина. Он смотрел на все эти яства тупыми глазами и размазывал пальцем по столу лужу вина. Ясно было, что он скучает.
Пеняев представил меня ему. Он поднял жирные веки, сунул под нос мне четыре пальца правой руки и приказал:
– Нюхай!
Я понюхал.
– Чем пахнет?
Пальцы пахли вином, селедкой.
– Рыбой, – сказал я.
– Ну и глуп. Чулками пахнет! А ты – рыбой! Должен сразу угадывать.
Но, несмотря на то, что я не угадал сразу, он все-таки сейчас же налил мне водки.
– Пей! Ты кто таков?
Я сказал.
– Ага! Тоже этот… Из этаких. Ну, ничего. Я люблю. Ты что умеешь?
– Пою.
– А фокусы показывать не умеешь?
– Нет.
– Ну пой!
Я что-то запел, а купец послушал и заплакал, сопя, подергивая плечами. Потом я попросил позвать Нейберга, и мы пели вдвоем, а купец угощал нас и все хлипал, очень расстроенный.
Так впервые выступил я перед «серьезной публикой».
Наконец, рано утром пароход подошел к пристани Уфы. До города было верст пять. Стояла отчаянная слякоть. Моросил дождь. Я забрал под мышку мои «вещи» – их главной ценностью был пестренький галстук, который я всю дорогу бережно прикалывал к стенке, – и мы с Нейбергом пошли в город: один – костлявый, длинный, другой – маленький и толстый. Вскоре нас обогнал на извозчике Пеняев с дамой и крикнул мне, смеясь:
– До свидания, Геннадий Демьянович!