Иоганн Эккерман - Разговоры с Гете в последние годы его жизни
Я советовал Сорэ писать еще трилогии, и лучше всего таким образом, как я вам только что рассказал. Не надо ему подыскивать особый материал для трилогии; лучше выбрать из своего солидного запаса неопубликованных стихотворений какую-нибудь вещицу позначительнее и присочинить к ней своего рода интродукцию и примиряющую развязку, но непременно сохраняя очевидные пробелы между всеми тремя частями. Таким образом он куда легче достигнет цели, и ему не придется слишком много думать, что, как известно и как утверждает Мейер, дело очень нелегкое.
Далее мы заговорили о Гюго, решив, что чрезмерная плодовитость наносит серьезный ущерб его таланту.
— Невозможно, чтобы человек не стал писать хуже и не загубил бы даже прекраснейший талант, — сказал Гёте, — если у него хватает удали за один год сочинить две трагедии и большой роман, к тому же он работает, видимо, лишь из желания сколотить себе огромный капитал. Я не браню его ни за стремление разбогатеть, ни за старанье немедленно стяжать себе славу. Но если он уповает на прочную жизнь в грядущих поколениях, то ему следует подумать о том, чтобы меньше писать и больше трудиться.
Засим Гёте стал подробно разбирать «Марион де Лорм», силясь объяснить мне, что сюжет здесь дает материал разве что на один, правда, интересный и подлинно трагический акт, но автор из второстепенных соображений не устоял против искушения растянуть пьесу на пять длиннейших актов.
— Из всего этого мы все же извлекли некоторую пользу, — добавил Гёте, — убедились, как он талантлив и в воссоздании деталей, а это уже, конечно, немало.
1832
Мой друг Тёпфер из Женевы прислал несколько новых тетрадей с рисунками пером и акварелями. В большинстве это виды Италии и Швейцарии, запечатленные им во время пешего странствия по этим странам. Гёте был так поражен красотой этих зарисовок, и в первую очередь акварелей, что сказал:
— Я словно бы вижу творения прославленного Лори.
Я заметил, что это отнюдь не лучшее из того, что сделал Тёпфер, и что он, конечно, пришлет вещи, еще более совершенные.
— Не знаю, чего вам еще надо, — отвечал Гёте, — что может быть лучше! И какое имеет значение, если это даже окажется так. Когда художник достиг определенного уровня совершенства, то довольно безразлично, удалось ли ему одно произведение несколько лучше, чем другое. Знаток в каждом из них увидит руку мастера, всю полноту его дарования и средства, им применяемые.
Пятница, 17 февраля 1832 г.*Я послал Гёте портрет Дюмона, гравированный в Англии, который, по-видимому, очень его заинтересовал.
— Я не раз рассматривал портрет этого почтенного человека, — сказал Гёте, когда я вечером зашел к нему. — Сначала Дюмон показался мне неприятным, — впрочем, я приписал это особенностям работы художника, который, пожалуй, слишком уж резко и жестко выгравировал его черты. Но чем дольше я вглядывался в это в высшей степени оригинальное лицо, тем вернее исчезала всякая жесткость — и из темноты фона проглядывало прекрасное выражение спокойствия, доброты и одухотворенной мягкости, характерное для человека умного, благожелательного, пекущегося о всеобщем благе и потому умиротворяюще действующего на тех, кто созерцает его.
Продолжили разговор о Дюмоне и его мемуарах, главным образом касающихся Мирабо, где он открывает нам различные источники, которыми тот столь умело пользовался, и называет множество высокоодаренных людей, которых он сумел заставить служить своим целям и отдавать силы его делу.
— Я не знаю книги более поучительной, чем эти «Мемуары», — сказал Гёте, — они дают нам возможность заглянуть в самые потайные уголки той эпохи, и «чудо Мирабо» становится естественным, причем герой не утрачивает ни единой черточки своего величия. Но тут на сцену выступают новейшие рецензенты французских журналов, которые на этот счет придерживаются несколько иной точки зрения. Эти славные ребята полагают, что автор мемуаров задумал очернить их Мирабо, разоблачая тайну его сверхчеловеческой деятельности и пытаясь приписать другим людям часть великих заслуг, до сих пор числившихся за одним Мирабо.
В Мирабо французы видят своего Геркулеса, и по праву. Но, увы, они забывают, что и этот колосс состоит из отдельных частей и что Геркулес античных времен — существо собирательное, великий носитель своих собственных подвигов и подвигов других людей.
По сути дела, мы все существа коллективные, что бы мы там ни думали, что бы о себе ни воображали. Да и правда, много ли мы собой представляем в одиночку и что есть в нас такого, что мы могли бы считать полной своей собственностью? Все мы должны прилежно учиться у тех, кто жил до нас, равно как и у тех, что живут вместе с нами. Даже величайший гений немногого добьется, полагаясь лишь на себя самого. Но этого иногда не понимают даже очень умные люди и, гонясь за оригинальностью, полжизни ощупью пробираются в темноте. Я знавал художников, которые похвалялись тем, что не шли по стопам какого-либо мастера и всем решительно обязаны лишь собственному гению. Дурачье! Да разве такое возможно? Разве окружающий мир на каждом шагу не навязывает себя человеку, не формирует его вопреки его глупости? Я, например, убежден, что если такой самоуверенный художник хотя бы пройдет вдоль стен этой комнаты, пусть мельком, взглянет на рисунки больших мастеров, здесь развешанные, то, не будучи бездарью, он выйдет отсюда уже преображенным.
Да что Говорить, — чего бы мы стоили, не будь у нас силы и охоты использовать силы внешнего мира и поставить их на службу нашим высоким целям. Конечно, я говорю здесь о себе и о своих чувствах. За долгую жизнь я, правда, кое-что создал и завершил, чем можно было бы похвалиться. Но, говоря по чести, что тут было, собственно, моим, кроме желания и способности видеть и слышать, избирать и различать, вдыхая жизнь в услышанное и увиденное и с известной сноровкой все это воссоздавая… Своими произведениями я обязан никак не собственной мудрости, но тысячам предметов, тысячам людей, которые ссужали меня материалом. Были среди них дураки и мудрецы, умы светлые и ограниченные, дети, и юноши, и зрелые мужчины. Все они рассказывали, что у них на сердце, что они думают, как живут и трудятся, какой опыт приобрели; мне же оставалось только взяться за дело и пожать то, что другие для меня посеяли.
Собственно говоря, никакой роли не играет, выжал ли человек что-либо из себя или приобрел от других и непосредственно ли он воздействует на людей или посредством других. Главное — иметь волю, профессиональную сноровку и довольно настойчивости для выполнения задуманного. Вот почему Мирабо имел право сколько душе угодно пользоваться тем, что предоставлял ему внешний мир, все его силы. Он обладал даром распознавать талант, людей же, одаренных таковым, привлекал к себе демон его могучей натуры, и они по доброй воле предавались ему во власть. Вот отчего его окружало множество превосходных людей, которых он зажег своим огнем и заставил служить своим высоким целям. В том, что он умел действовать совместно с другими и через других, и состоял его гений, его оригинальность и его величие.