Владимир Николаевич Орлов - Гамаюн. Жизнь Александра Блока.
Здесь и благодарно-грустное прощание с Пушкиным:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?
Вот зачем такой знакомый
И родной для сердца звук —
Имя Пушкинского Дома
В Академии Наук.
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму
С белой площади Сената,
Тихо кланяюсь ему.
В черновике мотив ухода в ночную тьму намечен более резко: «Если жар души растрачен, если даже смерть пришла…»
Не считая одного полушуточного восьмистишия и разрозненных набросков продолжения «Возмездия», это было последнее законченное стихотворение Александра Блока.
Когда ему похвалили эти стихи, он ответил: «Я рад, что мне удалось. Ведь я давно уже не пишу стихов. Но чем дольше я живу, чем ближе к смерти, тем больше я люблю Пушкина». И, помолчав, добавил: «Мне кажется, иначе и быть не может. Только перед смертью можно до конца понять и оценить Пушкина. Чтобы умереть с Пушкиным».
… Торжественное заседание состоялось в самый день пушкинской годовщины – 11 февраля (29 января) – в Доме литераторов, помещавшемся в барском особняке на Бассейной улице. За малым числом мест доступ был ограничен – только по пригласительным билетам. В битком набитом длинном и узком зале присутствовал «весь литературный Петроград». На эстраде за зеленым сукном стола восседал президиум во главе с почетным председателем А.Ф.Кони, ветхим, но оживленным старцем на костылях, и председателем – академиком Н.А.Котляревским. Оба – в респектабельных сюртуках.
Блок стоял в глубине зала, за последним рядом стульев, а когда его объявили, медленно и не глядя ни на кого пошел к кафедре.
Он был все в том же белом свитере под черным пиджаком, с темным, как бы обожженным лицом, похожий, по впечатлениям смотревших на него, то ли на матроса, то ли на рыбака, то ли на конькобежца, только не на «поэта».
Открыл тетрадку – и начал: «Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними – это легкое имя: Пушкин».
Тут, нарочито опоздав, с заранее рассчитанным эффектом, в зале возник и важно прошествовал в первый ряд Гумилев – во фраке, белом жилете и пластроне, под руку с молодой рыжеволосой женщиной в вечернем платье.
Это демонстративное и, признаться, довольно нелепое появление вызвало толки, надолго запомнилось и связалось с речью Блока как нечто в своем роде символическое.
И в самом деле: один, взыскуя гармонии, истекал кровью сердца под белоснежным свитером, другой обрядился в потасканный фрак, чтобы в очередной раз сыграть заученную роль «поэта».
Все слушавшие в тот вечер Блока, решительно все – и соглашавшиеся с ним, и несоглашавшиеся (а было много и таких), – почувствовали, что присутствуют при событии чрезвычайном. Очень уж грандиозный размах придал Блок своей теме. Так выверена, отчетлива была его мысль, отлитая в чеканную, ювелирно отделанную форму. Потом, когда волнение, вызванное блоковской речью, улеглось, была найдена эффектная фраза, попавшая в печать: «Представители разных мировоззрений сошлись ради двух поэтов – окруженного ореолом бессмертия Пушкина и идущего к бессмертию Блока».
Судьба Пушкина, который умел так «легко и весело» нести тяжелое творческое бремя, послужила Блоку предлогом для того, чтобы сказать о величии роли поэта и о том, что роль эта – «не легкая и не веселая; она трагическая». Удел поэта – борьба и гибель, ценою которых покупается бессмертие поэзии. «Мы умираем, а искусство остается».
Поэт – дитя мировой гармонии. А гармония есть «согласие мировых сил», средство приведения безначально-стихийного хаоса в упорядоченный, обретающий черты культуры космос.
«Поэт – сын гармонии, – говорил Блок, – и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых – освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых – привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих – внести эту гармонию во внешний мир».
Назначение поэта – испытывать добытой им гармонией людские сердца, испытывать на добро, на правду, на доблесть, в конечном счете – ради того, чтобы из «груды человеческого шлака» создать породу более совершенную – «нового человека». Здесь задача поэзии свивается воедино с задачей культуры. Это задача историческая.
Коснувшись третьего, самого ответственного дела поэта, Блок обратился к пушкинскому понятию «тайная свобода» («Любовь и тайная свобода внушали сердцу гимн простой, И неподкупный голос мой был эхо русского народа»). Это та высшая внутренняя свобода художника, без которой немыслимо творчество: «Вот счастье! Вот права!..»
Все дело в том, что это именно тайная свобода. Блок подчеркивает: она «вовсе не личная только свобода, а гораздо большая», – она есть «необходимое условие для освобождения гармонии». А это дело – не личное, больше, чем личное.
Но в истории это сверхличное пересекается с индивидуальной судьбой поэта. «На свете счастья нет, но есть покой и воля», – взывал из своего опального одиночества погибавший Пушкин. Блок подхватывает: «Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребячью волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл».
Сказано, конечно, не только о Пушкине, но и о себе.
Бесспорно, в последней речи Блока, проникнутой предчувствием собственного конца, сказались охватившие его болезненные ощущения. Но необходимо иметь совершенно ясное представление о том, что говорил он не о дешевой, «ребяческой» свободе либерального краснословия, но о той высшей свободе творческого сознания и творческой воли, которая только и обеспечивает всю полноту выражения животворящих сил поэта в согласии с «духом времени» и утверждает величие и бессмертие его дела.
Сорок лет отделяют прощальную речь Александра Блока от прощальной речи Федора Михайловича Достоевского. Но как изменилось все в мире за эти «испепеляющие годы»!
Достоевский звал к смирению и покорности. Блок воплотил в своей личности и в своем деле дух беспокойства, тревоги, мятежа. Им владела безумная жажда жизни, деяния, а следовательно, и творческой свободы – во имя могущества гармонии, сопротивляться которой невозможно, во имя высшего назначения поэзии, призванной содействовать решению всемирно-исторической задачи.