Брайан Бойд - Владимир Набоков: русские годы
Ранее в романе Федор с необыкновенной настойчивостью подчеркивал связь между Пушкиным и своей работой об отце — человеке, который «мало интересовался стихами, делая исключение только для Пушкина». Словесное мастерство Пушкина дало Федору первый толчок, побудивший его начать рассказ о путешествиях отца. Погрузившись вначале в пушкинскую прозу, Федор от нее «перешел к его жизни, так что вначале ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца». Это слияние достигает такой степени, что он пишет: «Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца». Комната на Танненбергской улице с первого до последнего дня, проведенного в ней Федором, связана для него с работой над биографией отца, которую он начал и завершил в ее стенах. Переехав на другую квартиру, он отмечает, что «расстояние от старого до нового жилья было примерно такое, как, где-нибудь в России, от Пушкинской — до улицы Гоголя».
Хотя завершающая «Дар» онегинская строфа начинается словами «Прощай же, книга!», она намекает на то, что нечто продолжается и за пределами этого «прощай»: «…и для ума внимательного нет границы — там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, — и не кончается строка». Эти заключительные строки перекликаются и вступают в спор с унылым и, как нам казалось, последним прощанием Федора со своей комнатой на Танненбергской улице в конце второй главы:
Этот мертвый уже инвентарь не воскреснет потом в памяти: не пойдет вслед за нами постель, неся самое себя; отражение в зеркальном шкапу не восстанет из своего гроба; один только вид в окне ненадолго пребудет, как вделанная в крест выцветшая фотография аккуратно подстриженного, немигающего господина в крахмальном воротничке. Я бы тебе сказал прощай, но ты бы даже не услышала моего прощания. Все-таки — прощай. Ровно два года я прожил здесь, обо многом здесь думал, тень моего каравана шла по этим обоям, лилии росли на ковре из папиросного пепла, — но теперь путешествие кончилось.
Прощаясь со своей комнатой, Федор думает, что он никогда не перечтет написанные здесь наброски биографии отца, — ему кажется, что отец их бы не одобрил, — и никогда не вернется в эту комнату: ничему не суждено воскреснуть. Однако его последний сон снова переносит его на Танненбергскую улицу и к отцу, чей голос оставляет у него чувство, «что это и есть воскресение, что иначе быть не могло».
В конце второй главы, опасаясь потустороннего вето, Федор прекращает работу над книгой об отце. Кто знает, подала ли ему знак тень отца или нет, но Годунов-старший был бы прав, если б посоветовал сыну на время отложить свой труд. Во второй главе Федор слишком рьяно пытается перенестись с отцом в незнакомые ему края, и его отважная демонстрация сыновней привязанности, при всей своей красоте, не способна стать самостоятельной книгой. Только сейчас, научившись различать темы судьбы даже в чуждой ему жизни Чернышевского, он открывает секрет того, как обнаружить щедрый замысел судьбы и в своем собственном прошлом. Теперь, когда он готовится отблагодарить отца за то, что тот познакомил его с Зиной, а потом позволил ему увидеть в этом работу судьбы и таким образом вдохновил на идею «Дара», само бесплодное ожидание какого-либо знака от отца в конце второй главы тоже становится частью узора «Дара» — узора, в котором обязательная неудача обязательно предшествует невообразимо щедрому вознаграждению, отчасти доказывающему, что связь с отцом не прерывается.
Теперь, в финале «Дара», когда Федор убежден, что получил благословение отца, который, явившись ему во сне, дал ему ключ ко всему роману, он отвечает изъявлением благодарности. Ранее он сказал, что голос Пушкина сливается с отцовским голосом; на этот раз он завершает роман пушкинскими строчками, которые приглашают нас вернуться к его началу. Играя на параллели с финалом «Евгения Онегина», Федор отсылает нас и к первой попытке судьбы свести его с Зиной, то есть к сцене переезда на Танненбергскую улицу, перекликающейся с началом «Мертвых душ». Всякий, кто любит русскую литературу, не может не знать, что именно Пушкин подарил Гоголю идею «Мертвых душ», — и подобно этому отец Федора, в котором есть что-то странно-пушкинское, словно бы помогает Федору сделать первый шаг как к Зине, так и к роману, и Федор теперь благодарит добрую судьбу за ее первые подсказки.
XIII
Федор заканчивает свой роман словами: «…и для ума внимательного нет границы — там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, — и не кончается строка». По-английски вместо «призрак» стоит «тень», которую в русском оригинале замещает метафора — и какая метафора! Вернувшись к первым строкам книги, мы обнаруживаем там фургон, по всему боку которого «шло название перевозчичьей фирмы синими аршинными литерами, каждая из коих… была оттенена черной краской: недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение». Сам Федор, однако, пролезает в другое измерение через образы тени, которые указывают на присутствие отца в решающие моменты его жизни.
Здесь следует вспомнить, что, написав жизнеописание Чернышевского, Федор принимается за чтение французского мыслителя Пьера Делаланда (придуманного Набоковым). В своем шедевре «Discours sur les ombres»[151] Делаланд элегантно и настойчиво отвергает идею смерти как конца существования: «Я знаю, что смерть сама по себе никак не связана с внежизненной областью, ибо дверь есть лишь выход из дома, а не часть его окрестности, какой является дерево или холм. Выйти как-нибудь нужно, „но я отказываюсь видеть в двери больше, чем дыру да то, что сделали столяр и плотник“». Раскрывая Зине планы своего будущего романа, Федор говорит, что прежде всего ему необходимо перевести книгу Делаланда, чтобы воспитать свой ум и окончательно приготовиться к «Дару». Когда же Федор приступает непосредственно к «Дару», мы понимаем, что он не забыл о тенях из Делаландова «Discours».
Достаточно привести один пример. Через две недели после того, как судьба наконец свела Федора и Зину в одной квартире, Зина дает ему потрепанный сборник его стихов и просит подписать. Через день после этого он подходит к ней, чтобы извиниться за свои стихи: «Это плохие стихи, то есть не все плохо, но в общем. То, что я за эти два года печатал в „Газете“, значительно лучше». В ответ Зина вспоминает его лучшее стихотворение, которое она слышала на вечере, и приносит из своей комнаты кипу газетных вырезок — его и кончеевские публикации. За горечь разочарования, которую оставила на душе первоапрельская шутка с газетной рецензией, Федор получает неожиданное вознаграждение — знакомство с человеком, который станет его идеальным читателем — и не только им.