Владимир Гросман - Хроники незабытых дней
Пару недель назад во время нашего последнего визита в пивную дружеские отношения с Яшей были разорваны. Находясь в состоянии средней степени опьянения, и, будучи агрессивно настроен, я заявил, что хорошими стихами являются те, которые запоминаются с первого раза. Ну, например, услышанные в пятом классе вирши, кстати, являющие собой классический образчик аллитерации: «На кладбище ветер свищет, сорок градусов мороз, на могиле нищий дрищит, прихватил его понос». Как звучит изящнее — «прихватил» или «прохватил» пусть решают профессионалы, а читателю важен яркий образ и чёткая рифма. Именно этого яшкиной поэзии недостаёт.
Поэт обиделся. Он вскинул на меня свои выпуклые семитские глаза и, обозвав молодым варваром, удалился к другому столику. Мне стало стыдно, но признавать свои ошибки я ещё не научился.
Сегодня, увидев меня с Маклаком, Яша надменно кивнул и отвернулся.
Вскоре освободилось место и по второму стакану мы с шурфовиком выпили уже сидя. Соседи по столу, судя по удушливому запаху креозота, исходившему от спецовок, были рабочими местного железнодорожного депо и как собеседники нас не интересовали. У них были свои проблемы, у нас — свои. Водка уже проникла в мозг и приближалось состояние долгожданной эйфории — шумно, светло, тепло, можно удобно сидеть, вытянув ноги. Что ещё нужно человеку для счастья? Постепенно мною овладевало знакомое всем советским людям «чувство глубокого удовлетворения». Водка и деньги, к сожалению, закончились, подкосила дополнительная порция винегрета, взятая для Лёхи, который так и не явился. Но вторая, полная кружка пива, обещала, как минимум час прочувственных бесед. Сквозь блаженную полудрёму просачивался голос Маклака: — По весне, Вовчик, махнем с тобой на Ямал рыть траншеи на горный хрусталь. Гнус там презлющий, зато прибашлимся под завязку.
Я согласно поддакивал, готовый ехать с ним хоть на Северный Полюс. Стало жарко, мы сняли шапки и расстегнули ватники. Неожиданно, краем уха, я уловил голос Яши. На этот раз он не читал, а напевал какую-то балладу, показавшуюся знакомой. В прошлом году в Коктебеле, два волосатика с гитарой пели её на набережной, но до конца допеть им не удалось — шуганула милиция за появление в шортах в общественном месте. Песня была хороша и даже Яшино исполнение, не могло её испортить. Простенькая, но глубоко трагичная история задевала самые глубокие струны души, перенося шекспировские страсти в мир советских реалий. К моему прискорбию оба раза, прослушивая песню, я находился в состоянии водочной интоксикации, поэтому за детали изложения ответственности не несу.
Представьте себе первомайские торжества на Красной Площади: на Мавзолее, выстроились представители партии и правительства, в центре — отец всех народов товарищ Сталин, на трибунах у кремлёвской стены разместились лучшие люди страны. Среди них находится некий комиссар в кожаной тужурке и простая школьная учительница тётя Надя. Они впервые видят друг друга, но всепоглощающее чувство мгновенно охватывает обоих. Вот какими тонкими штрихами анонимный автор передаёт душевное состояние влюблённой девушки: — «Флот воздушный, флот воздушный надувает паруса, тёте Наде стало душно в тёплых байковых трусах…».
Комиссар, потерявший голову от страсти, пристаёт к тёте Наде и, не ведая, что творит, пытается овладеть нашей героиней прямо на трибуне. Но не тут то было. Воспитанница ВЛКСМ, отвергает гнусные домогательства: — «Вот по Манежу конница идёт, и на колёсах тянет бронепоезд, но тётя Надя не даёт, но тётя Надя не даёт, а комиссар уже расстёгивает пояс!».
Патриотически настроенная учительница ставит условие — она отдастся комиссару, если тот получит высочайшее разрешения вождя. Ошалевший от страсти комиссар, чеканя шаг направляется к Мавзолею и, как положено, отдав честь, громким голосом произносит: — «Дорогой товарищ Сталин, наш учитель и отец, разрешите тёте Наде вставить жилистый конец».
Боже мой, что тут началось! Все закричали, повскакали с трибун… Чем всё закончилось узнать, к сожалению, опять не удалось. Как только Яша допел до этой душераздирающей сцены, в пивной поднялся гвалт и его голос утонул в возмущенных криках, помешавших услышать финал трагедии. Песню испортил какой-то клиент, обвинив буфетчицу в недоливе пива. Когда шум утих, Яша уже закончил петь и направился к выходу. — Схожу под Ильичишку, — заторопился вдруг Маклак, — и вышел вслед за поэтом. Речь шла о карликовом Ильиче, с кепкой в руке, стоявшем неподалёку от пивной. Скульптура располагалась между вокзальной кассой и каким-то заброшенным строением, а поскольку туалетов поблизости не имелось, народ наловчился справлять малую нужду рядом с фигурой вождя мирового пролетариата.
Пивная постепенно пустела, дело шло к закрытию заведения. Надо было собираться домой, впереди был долгий путь через заснеженную равнину. Маклака всё не было. Я напялил шапку и уже решил идти искать компаньона, как дверь отворилась и ввалился Маклак в обнимку со смущенным Яшей. Посадив порывавшегося уйти поэта-вредителя за наш стол, шурфовик, пошатываясь направился к буфету, видимо намереваясь обольстить буфетчицу на кружку пива до получки: — Присмотри за приятелем, он забрал у меня бутылку и выпил её всю. Сразу! — трагическим шепотом произнёс Яша и мгновенно испарился. Всё стало на свои места. Маклак загулял, надо было срочно возвращаться.
Пива ему не дали. Расстроенный Маклак грузно опустился на стул и с трудом сфокусировав глаза на моём лице, вдруг спросил: — Скажи, Вовчик, и чего вам, евреям больше всего надо, почему вы народ такой беспокойный? Я напрягся. Такие разговоры в деревне не велись, а в Москве, как правило, кончались взаимным мордобоем. Однако враждебности в вопросе не слышалось, скорее он звучал риторически и был задан для поддержания беседы. — Во-первых, я не еврей, а полукровка, — начал я, не торопясь, с чувством превосходства человека образованного. — Во-вторых, ещё великий Ренан говорил… Тут я для большего эффекта сделал паузу и решил отхлебнуть из кружки, но меня ждало разочарование. Кружка была пуста! В недоумении оглянувшись, увидел стоявшую справа от меня бабу-Надю, живую и здоровую, как птицу Феникс, восставшую из пепла и жеманно вытиравшую с подбородка остатки пены. Со стола «адских водителей» раздался злорадный смех: — Надька! Ты! — только и мог выдохнуть я, потеряв дар речи от такой наглости.
На испитом лице бабы-Нади сменяя одна другую, стали появляться и исчезать маски, передающие широкий спектр человеческих чувств — от оскорблённой невинности и горестного изумления, до глубочайшего презрения. Наконец калейдоскоп выражений остановился на гримасе гнева и возмущения. Полгода назад в киножурнале «Новости дня» я наблюдал такое же одухотворенное лицо у оратора, осуждавшего израильскую агрессию на митинге трудового коллектива. Правда, тот был без синяков, видимо уже прошли. Наконец закончив манипуляции с лицом, баба-Надя вдохновенно заголосила: — Не брала я твого пива, не брала, сиповкой буду, век мне х…я не видать!