Михаил Кретчмер - Воспоминания
Прошло месяца два; я уже оказал большие успехи, отлично трубил все сигналы, начал уже разигрывать генерал-марш и помню как теперь, что мне не поддавалась какая-то нота, которую я со всем усердием вытрубливал, сидя на нарах. В это время на тех же нарах два кантониста-трубача боролись и оба со всего размаха упали на мою поднятую вверх трубу, мундштук которой дал мне такой сильный толчек в зубы, что два из них пошатнулись и губа, не больше как чрез час, распухла и в таком виде одеревенела. Выждал капельмейстер недели три и видит, что губа моя не только не проходить, но делается нарыв. Тогда уже поневоле он заменил меня другим, и я опять вернулся во фронт, в свой эскадрон, который в то время прибыл на все лето в Сватову-Лучку, в так называемый компамент
VIII
Полковой командир Кнорринг и командир четвертаго эскадрона немец. — Их авторское обращение с солдатами. — Жалоба солдат. — Жестокая экэекуция. — Новый полковой командир полковник Туманский. — Наше учение по методе Ланкастера. — Мои успехи. — Мое преподавание юнкерам. — Моя генеральная маршировка. — Восторг начальника дивиэии. — Поцелуй полковой командирши. — Смотр корпуснаго командира Никитина. — Его слабость осматривать ноги и портянки. — Смешной случай с унтер-офицером Ченским. — Осмотр генералом Никитиным строений. — Арест полковника Макарскаго в погребе. — Подвиги поручика Кошкуля. — Высвеченный и обманутый почтмейстер. — Итоги нашего учения. — Зачисление меня рядовым в кирасирский великой княгини Марии Николаевны полк.
Не помню фамилии командира полка, котораго мы застали в 1836 г., кажется Кнорринг. Не утверждаю этого, но знаю хорошо, что он был немец и жесток до зверства. Зверству его я был сам свидетелем, в начале 1837 г., когда был взят в трубачи. В это время четвертым эскадроном командовал немец, фамилии его не помню; он тоже был зверь и наказывал солдат, унтер-офицеров, и самаго вахмистра, до безчеловечности. Они терпели сколько могли, Наконец, не вытерпели и сговорились целым эскадроном ночью бежать в полковой штаб, принести жалобу командиру полка на жестокость своего эскадроннаго командира и представить в подлиннике свои израненныя тела. Для присмотра же за лошадьми они оставили нужное число солдат и одного унтер-офицера. Вахмистр повел эскадрон, более ста человек, пешком. Прибыв в Сватову-Лучку, вахмистр выстроил своих солдат пред окнами командира полка, который выйдя к ним и узнав в чем дело, отправил всех на гауптвахту. Лейб-эскадрон и второй были вызваны для экзекуции. Припасено было восемь возов розог и палок. Привели на другой день несчастных в нашу музыкантскую школу, которая для экзекуции была удобнее гауптвахты по своему простору и, Боже праведный, что тут было! Не дай Бог ни одному крещеному человеку видеть что-нибудь подобное, а не только испытывать. Это была не экзекуция, а просто бойня. У каждаго из несчастных и без того были изранены плечи от палок эскадроннаго командира, но на это не обращали ни малейшаго внимания. Сначала каждаго секли розгами, а потом били палками. Когда который-нибудь переставал кричать, полковой штаб-лекарь (тоже немец) приводил его с фельдшерами в чувство, после чего жертву опять клали и досчитывали тысячу ударов. Вахмистру же и унтер-офицерам досталось больше всего. Бедняга вахмистр, красавец и во цвете лет, не вынес и чрез неделю отдал Богу душу. Да и не один он, а многие отправились вслед за ним.
Следствия по этому делу никакого не было, но чрез два месяца командир полка и эскадронный командир четвертаго эскадрона, были уволены без прошений; это мне разсказывали солдаты-трубачи, и за верность я не ручаюсь. Знаю только, что их не стало, а прибыл новый командир полка, полковник Михаил Иванович Туманский, предобрейший и благороднейший человек, и вовсе не педант по службе, что в то время было редкостью. Нас кантонистов он в особенности любил, но муштры отменить не мог, потому что свыше его была немецкая сила. Все лето нас муштровали в Сватовой-Лучке и только 1-го октября отпустили по своим деревням, где в отсутствие наше поселенное начальство выстроило нам огромныя плетневыя, вымазанныя глиной школы, с полным, для сиденья, комплектом скамеек. Посредине школы была устроена конторка со стулом, на котором и возседал наш добрый, но глупый учитель Трофимов
По обе стороны конторки красовались на стене, в аршин длины, две доски, одна белая, а другая черная, с надписями на правой «прилежнвйшие» и на второй «ленивые». Зимою никакого класснаго учения не было, да и не могло быть, потому что в школе было холодно, почти как на дворе; никакия топки не помогали. Стены были тонки, потрескались и образовали большие щели, так что не только ветер свободно дул, но даже пролетал и снег. Да если бы и тепло было, то все равно учить бы нас было некому, в особенности средний и верхний классы. Мы все в десять раз больше знали своего учителя Трофимова. Он даже и десятичных дробей не знал, а о других предметах не имел никакого понятия. Помощник же его, Макаровский, знал до совершенства только командование Всеми частями строевого учения, которое с величайшим усердием и преподавал нам.
Пропускаю два года, потому что в течение их не случилось ничего особеннаго, и наша жизнь текла однообразно, как я уже ее описал.
Я делал большие успехи во всех муштрах, постоянно был записан на белой доске и на наших ученьях дошел до «командования полком».
В 1839 г. я уже «командовал дивизией» и давал уроки своего профессорства юнкерам не только своего полка, но и юнкерам целой дивизии, собиравшимся в Сватовой-Лучке при дивизинном штабе. Почти все юнкера были люди богатые, платили мне за уроки щедро и дарили разную форменную одежду. Хотя я был кантонист, но одевался как юнкер и только не носил галунов. Скоро я заслужил расположение моих учеников, и они стали обращаться со мной как с равным.
Меня и здесь не переставали назначать ординарцем, не только пешим, но и конным, и я всегда отличался. Один раз я даже так отличился, что век не забуду. Был назначен развод целому полку, который в то время был в сборе. Как известно, при разводе от каждаго эскадрона являются ординарцы, в числе которых был и я от своего эскадрона. Развод делал начальник дивизии Кошкуль. Начали являться ординарцы, подошла моя очередь; я отрапортовал и после этого пошел на свое место.
Начальник дивизии, всмотревшись в мою маршировку, пришел в восторг, скомандовал мне «на лево, кругом, — марш», и кричит «хорошо!» я кричу в свою очередь: «рад стараться, ваше превосходительство». Генерал приходить в еще больший восторг и кричит: «браво»; я опять кричу: «рад стараться и проч.». Генерал велит мне маршировать во всю длину выстроеннаго полка, для образца гения моих ног. Дохожу до конца. Командует опять на лево, кругом, марш, что я, конечно, и делаю и, знай себе, откалываю пред целым полком, держа деревяшку-палаш по унтер-офицерски. Пот льет с меня градом, но не от усталости, а от стыда. Ведь мне уже 19-й год и я уже кое-что сознаю. Во все время моей генеральной маршировки, музыканты трубачи не перестают наигрывать австрийский учащенный марш и даже играют его усерднее обыкновеннаго, как мне казалось, в насмешку мне. Но этим мучения мои еще не окончились. Его превосходительство говорит командиру полка Туманскому: — «Смотрите, смотрите, какой у него размер шага, какой каташ, какая выправка; да смотрите же с каким он чувством марширует!» А полковник Михаил Иванович, взявши под козырек, говорит: «Да, действительно так, я даже нахожу, ваше превосходительство, что в его маршировке есть много даже поэзии». Ну, думаю я, теперь высмеют меня товарищи кантонисты. И действительно, смеялись не только товарищи, но даже офицеры. Как только мы в строю с полком, офицеры сейчас идут к нашему эскадрону и просять меня: «Пожалуйста К. промаршируй нам с чувством». Я забыл сказать, что начальник дивизии дал мне целый рубль; такой суммы он никому и никогда не дарил. Но я не только не был рад этому рублю, но проклял его вместе с его дарителем.